Мання дяма*Весна в тундре, словно сотворение мира, все начинается с нуля. С пустого холста. Зимой здесь - сплошное белое безмолвие и потерявший за долгие холода все оттенки света от темно-синего до бирюзового снежный покров, а над ним свинцовое небо. Оно нависает над Ямалом, как судьба. Нечастый гребень мелколесья вычесывает редкую седую гриву метели, словно готовит ее к таинству погребения. Не долго осталось! Еще чуть-чуть и солнышко, прячущее свой авитаминозный, бледный лик за облаками, прободает ледовый панцирь. И поцелует землю в блеклые губы. И оживет она. И начнется трепетная игра света и тени. К светло-серой палитре сначала добавятся голубой. Выплеснувшись на серый ельник и прутики берез радостными брызгами, голубой заиграет зеленым и белым, а когда солнышко отразится в весенней луже, то появиться и бледно-розовый. А потом и несмелые намеки на красный и бордовый. Но это уже в конце мая. Чукча в чумеПо средине «Музея освоения Севера», который рассказывает о жизни тундровых и лесных ненцах, «пян хасава» (лесные люди) или, как они сами себя называют - неща, стоит чум. Сбоку от него – нарты. А по стенам, под стеклом – кисы (обувь), ягушки с орнаментом (верхняя женская одежда), хамма (женская шапка) и прочие атрибуты нещан, которых осталось не больше 1000 человек. Словосочетание «освоение Севера» нещане не любят. Они говорят о том, что еще до того, как север начали осваивать, они уже здесь давно жили. И считают людей, пришедших с Земли оккупантами. И крыть тут в ответ особо нечем. Разве что в пику нещанам рассказать легенду о мифическом племени сихиртя, которые появились на этой земле еще раньше ненцев, но последние «освоив» тундру, прогнали сихиртя, и те ушли под землю. Чуть ли не единственный на весь Ямало-Ненецкий округ писатель Юрий Блинов говорит о том, что подземные люди, которых нельзя увидеть, никакая не сказка, а быль. И что ежели очень постараться, то сихиртя можно обнаружить. Но куда уж там сихиртя, если и нещан можно отыскать с большим трудом. Они селятся вдалеке от городов, факелов, вышек и «кустов». Их чумы – редкость не меньшая, чем солнце. Постройка чума для нещан – действие священное. И поэтому самая главная роль - выбор места - отведена мужчине. После того, как Бог-Создаетль – бог Неба, шепнет продолжателю рода на ухо о том, где должен располагаться чум, он втыкает на этом месте кол и его роль на этом заканчивается. Дальше чум строит женщина. Она же выделывает кожу, шьет одежду, рожает и воспитывает детей, готовит еду и ухаживает за мужем, пришедшим с пастбища или охоты. Поэтому к годам тридцати напоминает старушку. Весь быт и уклад нещан продуман до мелочей. Нельзя плевать на ветер, в огонь, ломать ветки, бросать мусор, обидятся духи огня, воды, леса и т.д. Но о нем рассказ особый и долгий. Но вот что примечательно. Нещанам после того, как в 1246 году их обнаружил посланник главы Римско-Католической церкви Папы Иннокентия IV монах Плано Карпини со своим посольством и явил их миру в своих записях в качестве самоедов, «освоение» более могущественным соседом не принесло никаких благ. Мало того, попытка переселить их в дома, воспитывать детей в интернатах и так далее всякий раз оканчивается полным провалом. Ненцы могут жить только в тех условиях, которых первый раз услышали потрескивания костра, увидели оленью морду и ощутили вольный запах тундры. От казенной, варенной и жаренной нашей пищи их выворачивает наизнанку. Они едят только сырое мясо и строганину, в основном оленину. Живут нещане в городе очень отчужденно, замкнуто и при каждой возможности стараются сбежать в тундру. И если этого им не удается, то могут наложить на себя руки, загулять (а нещанские девочки созревают очень рано, годам к 9 – 10) или спиться. Самый любимая огненная вода мужчин – тройной одеколон, ограничение в потреблении которого нещане просто не знают. Не даром одна из ветвей нещанского рода – ойваседо - переводится на русский, как безголовые. Примеры тому, что наша цивилизации ненцам не приносят никакой пользы, запечатлены в многочленных анекдотах и апокрифах. Вот один из них. Приехал однажды ненец на оленьей упряжке в город за покупками. Зашел в магазин, а детишки, обступившие оленя, начали кормить его хлебом, тем более, последний ел свежий хлеб с большой охотой. Купил ненец в магазине запас тройного одеколона, вышел на крыльцо магазина, увидел жующего с большой радостью хлеб оленя, стоит и смотрит куда-то вдаль. Потом погладил оленя по его мохнатой шишковатой башке и сказал задумчиво: - Жалко оленя, однако. Умрет олень, нельзя его хлебом кормить… Где-то там, далеко…Когда-нибудь закончатся на Ямале нефть и газ (геологи говорят, что ждать осталось не долго, лет 80). И не останется здесь ни одной живой души, кроме нещан, оленей и полярных куропаток, если их к тому моменту не изведут под корень. Ведь этих пернатых тварей тут, как у нас голубей. Куропатка – птица глупая, человека боится, а машину нет. Поэтому охотятся на нее, пуляя чуть ли не в упор, из окна авто. И освоение Севера закончится, так и не начавшись. Но родина – это не только край, где ты родился и вырос, но и место на земле, на карте, отделяющей тебя от него всего каких-то 10 см, куда ты хочешь вернуться еще раз. Вернуться, осмотреться и ощутить его морозный укус. В самое сердце. Забыть дорогу назад и жить здесь самоедом, в чуме, увеличивая поголовье и приручая утреннюю зарю, оглашая тундру радостным воплем свободного человека на своей земле. И еще. Белая ночь на Ямале – такая же, как в Питере. А значит мой дом – здесь. И это – моя дяма! в начало...Ясновельможная панна…(записки на полях)Чем так, интересно, была заинтригована Марина Цветаева, когда писала свой знаменитый цикл о Марине Мнишек? Только ли сходством имен? Или, насупив брови и собравшись предать анафеме самозванку, но плененная ее красотою преступной, она не могла сдержать вздоха восхищения? - Грудь Ваша благоуханна, Как розмариновый ларчик… Ясновельможная панна… Мой молодой господарчик А может быть, Марина Мнишек олицетворяла для Цветаевой, в которой текла и польская кровь, саму Польшу? - Чем заплачу за щедроты; Темен, негромок, непризнан… Из-под ресничного взлету Что-то ответило: - Жизнью! Называла ее Лжемариной, но слова, словно молитва, слетают с губ, напевным ритмом, отчитываемым буковкой «м» в каждой строфе: В каждом пришельце гонимом Панну мы Иезусу – служим… Мнет в замешательстве мнимом Горсть неподдельных жемчужин. И потом вдруг, вырываясь из этих тесных, словно заковыченных начальной буквой имени строф, на свободу, она уже дает волю чувствам: Перлы рассыпались, - слезы! Каждой ресницей нацелясь, Смотрит, как в прахе елозя, Их подбирает пришелец. Кто этот пришелец? Наверное – я… ГраницаЖелезнодорожный путь приручает к Польше постепенно. В Бресте, «полонез» (поезд «Москва – Варшава») подвешивают, словно вепря за бока на вертел, приподнимают на домкратах. В Европу надо входить в чистой обуви. Нашей тяжелой, разлапистой походки их узкие рельсы не выносят. Европа вся тесная, маленькая. Россия большая и страшная. Может быть, эта процедура, равно как и визы, выдуманы специально для того, чтобы ограничить пассажиропоток в Польшу? Если бы туда поезда ходили с частотой электричек, а расстояние до Полонии не больше, чем до Челябинска или там Тюмени, то она была бы все той же провинцией, как и до 1917 года? Нельзя сказать, что человека, который первый раз пересекает наши западные рубежи, это каким-то образом сильно расстраивает. Ночь, словно укачивает его в теплой люльке под ругань белорусских слесарей. Вся процедура таможенного и паспортного контроля происходит, словно во сне. Вагон летит куда-то в темень, вот только не понятно еще: в ад или рай. В дверном проеме появляются лица архангелов. Они спрашивает приглашения, паспорта, задают необязательные вопросы. Все это возможно и снится. Поэтому происходит совсем безболезненно. Потом человек опять проваливается в ватный кокон сна, и под утро просыпается уже новым человеком. За окном – Тересполь. Уже не Белоруссия, но еще не совсем что ли и Польша. Такая своеобразная зона отчуждения. Вдоль дороги по обочинам кучи мусора. Чахлая растительность, зараженная анемией от вида с сопредельной стороны. И только потом развертываются пестрой лентой: распаханные поля, домики, трактора, куда-то навостривший уши заяц, костелы, небольшие деревеньки, разбежавшиеся от дорог, и сами дороги, ткущие асфальтовую путину вглубь и ширь. Поезд идет, не спеша, плавно, укачивая пассажира. Ему надо привыкнуть к новому пейзажу. К тому, что все здесь слажено и скроено удобно, хотя скупо и экономно, но - для жизни. Да и пейзаж, словно присобрался. Подтянул живот, расправил морщины, убрал все лишнее, ненужное, подстриг кустикам усы . Вчера, когда в Орше, лезли бабки в платках с драниками, у пейзажа, словно не было основы, какого центра, скелета. Дороги, «расползались, как раки». Дома вжимали головы в плечи. Покосившиеся трубы, ветхие заборчики, забытое Богом и судьбой пространство. А здесь все почему-то начинает оживать. И даже отдалживать пассажирам чувство оптимизма, кислородное голодание от которого испытывает всякий, кто долго смотрит на наши деревеньки. ВаршаваГомон тысячи голосов и все не по-русски. Перрон опускает с небес на землю. Вокзал, словно большой муравейник. Каждый муравей по известным ему тропам ходит взад-вперед, и несет свою поклажу. И лица у всех уже другие. Нет нашей азиатщины, широких скул, толстых носов, грубой, необузданной красоты. Поляки – почти сплошь все круглоголовые, словно привыкли считать этот орган главенствующий над всеми остальными, круглые же глаза глубоко посажены в глазницы. Носы длинные – молоточком. Пани или барза сдобные, с убежавшей на край земли талией, или тонкие, узкобедрые. Чего-то среднего не дано. Но это вокзальная фауна. Что там будет дальше? Что там вообще будет? Хочется назад. Спрятаться и скрыться. К привычному, теплому, мягкому, вонючему, но своему. Зато там, откуда я приехал, все понятно и по-русски. А здесь - не понятно и по-польски. Пши-пши-пши – галькой прибрежной, сухим шелестом, открываемой пробкой, шуршит польская речь. Круглые головы, как круги на воде, в которой вот-вот пойдешь ко дну. Первые впечатления от «ясновельможной панны» - легкое разочарование. Пока машина кружит, словно в вальсе, по улицам, русский язык вводит в курс дела: это вот бандитский район, стадион, где каждый день развернут рынок. Глаза натыкаются на вывеску: «Sklep». Словом, все как у нас. Только в миниатюре. И домов поменьше и этажей не высоко. А на какой-то из площадей угнездилась искусственная пальма. Без верха. Верх еще не подвезли. Апрельское солнышко позолотило плоскую макушку. Асфальтовые джунгли глотают беззаботных пешеходов с круглыми головами. Утренняя молитва проснувшегося в понедельник города: «Проше, пани!» Паузы между людьми заполнены неярким светом. Паузы между домами – склепами. Кажется, у этого камня есть своя мелодия. Не Шопен (его имя тоже, кстати, выстругано из «проше» и «пани»), но легкая, необязательная и вдумчивая. Но где же Шопен? Шопен бронзовой прелюдией к своим ноктюрнам и вальсам, застыл в ботаническом саду. Памятник не очень удачный. Польский Орфей сидит словно на пне, над ним каменная дубрава. Не очень понятно, чем зритель может одухотворить свой взор и слух, в котором еще бродит пленительная с каплей отчаяния и грусти мелодия? Застывшая в камне музыка? Но только не Шопена. Скорее авангард 20-х годов. Какой-то польский Эрнст Неизвестный. Очень напоминает высеченного из камня Высоцкого, которому вдруг приспичило присесть. Но это монументальное недоразумение с лихвой компенсируется прогулкой в парке. Парке с узкими дорожками, густыми зарослями деревьев, из чащи которых выходят павлины. Самые что ни на есть настоящие павлины с веером хвоста и встревоженным криком обиженного судьбой младенца. Но этим райски птицам, на чьих хвостах запечатлен греческий миф об Аргусе, беспокоится не о чем. Никто из них перья на память не выдергивает. Никто не норовит свернуть шею. Откормленные ухоженные, вальяжные утки составляют им приятную компанию. На изумрудном бархате воды – темные отметины спин зеркальных карпов. Таких же откормленных, вальяжных сытых и не пуганных, как, белки, павлины, утки и прочая живность (хочется даже сказать – сволочь, так все вокруг благодатно, что аж приторно). Карпы даже немного обнаглевшие. Говорят, что если подойти близко к берегу, то рыбы своими губастыми ртами могут схватить за штанину. В общем – здесь хорошо, здесь тишина. Мамаши с колясками, дети с мороженым, гармония цвета, звука и спокойствия. Такое ощущение, что спокойствие произошло именно где-то здесь. Вылупилось из яйца местной утки. Все так пристойно, чисто и умиротворенно, и даже не верится, что где-то может быть по другому. Ведь если здесь вот так хорошо, то зачем где-то в другом месте должно быть хуже? Stare miastoНо, собственно, Варшава начинается не здесь. А там, где невысокие дома с покатыми крышами и красной черепицей, узкие улочки, островерхие костелы, богородицы в нишах стен, кофейни, пивные, бары, рестораны, повозки с лошадьми и возницами в цилиндрах, брусчатка образовали некую прелюдию, верхнюю ноту к тому городу, который был некогда одним из самых красивых городов Европы. Теперь от него осталось Stare miasto. Но и этого уже вполне достаточно, чтобы, вспомнив Старый Таллинн, отчасти Ригу, забыть сразу же обо всем и с головой погрузиться в его древность. Нет, это не ветхая, облупленная, старость заброшенного и забытого дворянского гнезда, как в Питере и Москве, а седина, сквозь благородство которой проглядывает голубая, шляхетская, кровь. Кровь – коктейль королей, европейских монархов, епископов, иезуитской утонченности, холодной красоты католицизма и папства. Небольшие площади в завитках фонарей. Припудренное тишиной лицо ясновельможной Варшавы. Костелы святой Анны и святого Духа, двуглавый собор с небольшим портиком посредине. Сутулый Болеслав Прус, Николай Коперник с глобусом земного шара, который, кажется, вертится в его бронзовых руках, словно веретено. Массивный королевский замок со столпом Зигмунда III. Между их стенами, ликами, столпами, сложенными в молитве ладонями и пальцами вертится весенним ветром жизнь, праздная и легкая, как дымок от сигареты. Из открытых настежь дверей баров тянет запахом кофе, деревянные столики и скамейки с зонтиками, старый, словно с выструганной из ясеня, белой бородой шарманщик, осеняет это пространство игрой на своем ящике. Башенный, средневековый - Мост Brama - собрал под свое крыло художников, продавцов всяческих соломенных, глиняных безделушек, и монаха-капуцина с посохом, застывшего над кожаной сумкой. Несколько злотых оживляют капуцина не надолго. Он кланяется, хотя, впрочем, кажется, будто сквозь прореху в капюшоне разглядывает достоинство монеты. Профиль ясновельможной тонок, изящен, кудрявые завитушки на пилястрах, словно локоны, шпили соборов – островерхий куфюр, холодный блеск окошек на башнях – глаза, узкие карнизы над ними – брови вразлет. Не то нынешнее племя варшавянок. Сдобные, крупитчатые, не та кость, не та масть. Не козырная, не королевская. Не урода! А та порода, изредка попадается, но в ресторанах. Официантки, как ни странно, унаследовали эти благородство и красоту. Может от, того, что ясновельможный пан предпочитал своим упитанным и ленивым супружницам их? И в их незаконнорожденных детях теперь эхом бродит капля дворянской крови? Может это и так. Ведь не даром, Марина Мнишек для Цветаевой была Лжемариной. Лжедворянство проглядывает солнышком сквозь тучу, сквозь матовую белизну кожи пани официантки. Но где и в ком, оно проглядывает, скажите, у нас? Я знаю одну, но Вам не скажу. И не просите… в начало...ПолонезБлагословенные времена, когда наш сосед по европейской коммуналке был западнорусской провинцией, давно миновали. От Варшавского договора остались одни смутные воспоминания, которые нагоняют на поляков молчаливую тоску. Впрочем, если только попытаться найти в Москве точку соприкосновения с той территорией, которая, как ни крути, нам не чужая, хотя бы потому, что в ней можно при желании обнаружить корни нашего славянского родства, то почему бы и нет? Почему бы уже в вагоне поезда, который увозит ваше бренное тело с Белорусского вокзала и звучит по-шопеновски певуче – Полонез, уже не почувствовать себя немного по крайней мере не дома. Тем более проводница, обслуживающая его, самая, что ни на есть - пани. Залить горечь от расставания с родными осинами можно польским пивом – Jiwec. Расплачиваться с pani за piwo следует уже zloty. Если не хочется пива, то herbata (чай) и kawa (кофе) пани принесет на блюдечке с голубой каемочкой и пожелает вам «смачнего» (приятного аппетита). Не забудьте сказать ей: «Дзенкуя». Полонез идет мягко, будто вальсирует, осторожно шаркая ножками по паркету. Странно, что за окном все еще привычный пейзаж: развороченная арматура, торчащие из-под земли ржавые прутья, будто только вчера была война, кучи мусора, ветхие избушки, вросшие в землю, леса и почти дикая степь, по которой гуляет с разбойничьим посвистом - ветер. Если не хотите спугнуть сказку или ожидание чуда, то спите себе спокойным сном праведника до границы. Где-нибудь к вечеру после Смоленска, уже под Оршей, в Белоруссии, к окнам вагона вдруг прилипнут несчастные лица в серых платках наших соотечественниц, предлагающих драники и малосольные огурцы. А в Минске на перроне, где вы простоите недолго, какая-то сумрачная бабка с сумками и авоськами, взбирающаяся на электричку, словно грешница, пролезающая сквозь угольное ушко в рай, вдруг заголосит громким волчьим воем и покроет им округу, как туманом. Мачеха-Родина оплакивает недолгое расставание со своими отпрысками. Спокойной ей ночи! По ту сторону…Граница между Белоруссией и Польшей – последнее испытание Одиссея перед тем, как он вернется в Итаку, если бы она располагалась в Полонии. Испытание не для слабонервных. Если вы в путешествие пустились самостоятельно на своем авто, то простоите в очереди не менее 10 часов. Туристические автобусы обслуживаются чуть быстрее. Есть более скорый способ - сквозь «окна», но это если у вас в Польше какой-нибудь бизнес. Машина с дипломатическими номерами пересекает рубежи нашей родины почти беспрепятственно. Зато, каким утешением сразу после мучений и чахлого неподвижного пейзажа в течение нескольких часов является restauracja на обочине дороги. Холодное пиво и порция жаренных на углях колбасок, словно бальзам на измученную душу. Забавно, но, переходя Рубикон, наши соотечественники успокаиваются настолько, что у них даже появляется чувство юмора. - Пиво холодное? – вопрос совершенно незнакомого человека по-русски, угадавшего по идиотски радостному лицу родственную душу, видимо, обращен к вам. - Разливное теплое. Но бутылочное из холодильника – холодное. - Вечно у этих поляков какие-то проблемы! Можете улыбнуться. Вы уже не в России... ГданьскГде начинается Гданьск? – ответ на этот вопрос очень личный. Каждому он открывает свое сердце или не открывает его вовсе, но по-своему. Возможно, это произойдет в такси в разговоре с водителем. Языкового барьера между польским и русским, если вы не окончательный мизантроп, почти не существует: хлеб – chleb, булка – bulka, , кефир – kefir, колбаса – kielbasa, водка – wodka и т.д. У нас много общего! Если таксист не знает, кто такой Гюнтер Грасс, родившийся здесь, то в запасе всегда имеется Лех Валенса. Его профсоюз завелся в пучинах гданьской верфи. - Валенса – курва! – миролюбиво отреагирует ваш Автомедонт на упоминание имени лидера «Солидарности». Курва по-польски не то же самое, что по-русски. Местная курва намного мягче и даже может быть лиричнее. Это уже не наша гулящая девка, а всего лишь скупой или очень жадный до денег человек, гребущий их под себя. С легкостью политического аналитика, съевшего на этом не одну собаку, вы можете подобрать аналогичный пример из отечественный истории. После того, как у вас с поляком найдется хоть немного общего, считайте, что вы уже друзья. По крайней мере, по несчастью. А друзьям принято выражать если не сострадание, то – сочувствие: - Сталин и Ельцин – тоже курвы? - Курвы… - А Квасневский – курва? – разговор ведется в стиле пикейных жилетов в «Золотом теленке». - Не курва! Он старается. Но работы нет. Молодежь балует… - А Путин…? После столь содержательного диалога Гданьск в родственном отношении приблизиться к вам со скоростью пригородной электрички. Один из самых старинных польских городов является отправным пунктом на карте вдоль 50-километровой Гданьской Бухты, послушной изгибам прибрежных пирсов, верфей и конечно пляжей балтийского берега, под названием Труймясто. В самом центре Труймясто - небезызвестный любителям эстрадной песни Сопот. Туда дальше по берегу закатился омоним солнечного плода - Гдыня. Между центром Сопота и Гданьска двадцать минут езды на такси, но разделяет эти два города почти мгновение. Причем, его можно остановить и постоять у границы между двумя городами, если летним вечером прогуляться вдоль побережья по уютной брусчатке, разделенной на пешеходную и велосипедную зоны. Знающие люди останавливаются в Сопоте на постой (цены самые разнообразные, от 10 долларов в сутки). Загорают, купаются, предаются всем видами водного развлечения от винсерфинга до аквапарка, необременительному обжорству в местных цукернях, пивных и ресторанчиках, которых на каждом шагу великое множество. В Гданьск ездят на осмотр достопримечательностей и за сувенирами. В Гдыню - любоваться на негатив морского лайнера, трафаретом отпечатанного на фоне багрового заката. Если угодно, Сопот можно было бы назвать спальным районом и главным развлекательным комплексом Гданьска. Данциг - ГданьскДабы не очень обременять себя осмотром достопримечательностей Гданьска, можно предаться на волю людской волны, которая тебя все равно куда-нибудь, да вынесет. Неискушенная публика начинает свое погружение в прошлое Гданьска, когда он еще был немецким Данцигом, с Главнее Място (Главный город). Своеобразным пропуском сюда служат Высокие ворота с примкнувшей к ним Палатой пыток, Тюремной Башней и Дворцом ордена св. Ежи. Пыточное место на манер средневекового готического замка с башнями и дежурными, позеленевшими от дряхлости приведениями, со всех сторон обтекает вещевой рынок, который в дальнейшем может явиться путеводителем по Гданьску. Он втекает и вытекает практически изо всех улиц старого города. Островерхие башенки, бурый кирпич, светло-коричневая черепица, словно сплюснутые теснотой и немотой веков невысокие дома с пестрым цветочным ковром на подоконниках – вот типичный фон города. Немецкая умеренность и аккуратность, величие и минимализм. Но несколько прямолинейная и педантично упрямая немецкая готика периода Данцига все же смягчена славянской, оппозиционной мужскому, протестантскому, упрямству - бабьей округлостью. Стрельчатые шпили на башенках в основании, словно припухшие железы. Овальный фасад Палаты пыток, словно сострадающий низменной породе грешника наклон чела Богородицы. Вся архитектура Даньнига-Гданьска, словно оформляет идею усыновления католичеством маленьких несовершенств и капризов праха земного. Ажурные фасады, виртуозная резка по камню далекой ренессансной поры, за которыми предавалась пикантным развлечениям знать, соседствуют с не менее изящными костелами, где потом грехи и замаливались. Из окон Дворца св. Ежи, в отделанных фландрийскими архитекторами покоях которого отрывалась городские патриции, виден вытянутый в струнку, взыскующий небес, костел Девы Марии. И так почти всюду. Человек ходит по земле, живет и грешит, но с оглядкой на небо. Церковь, словно уставшая бороться с несовершенством и исправлением людской природы, оплакивает своих беспутных сыновей и дочерей. Но без русского надрыва, а красиво изогнув маленькую головку Девы-Матери, словно в кокетливом реверансе. Вспыхивающие в разных частях Главного Мяста кострами святой инквизиции католические костелы - скорее причудливые цветы, чьи очертания башен, напоминающие бутоны, полны очаровательной древности, чем грозный окрик воскресной проповеди. В Сопоте же костелы и вовсе - заштатные Дворцы культуры с крестом над треугольным портиком и профилем Папы вместо нашего вездесущего Ильича. На фасаде Злоты Брамы (Золотых Ворот), отделанных в стиле итальянского Возрождения, с них берет свое начало главная улица Главнего Място – Длуга - начертано: «Пусть везет тем, которые любят тебя, пусть будет мир в этих стенах и счастье во дворцах». На пограничном щите, где кончается Польша и начинается Беларусь, следовало бы начертать: «Оставь надежды, всяк сюда входящий…». А здесь, кажется, где-то по закоулкам, словно заблудилось ситцевое, летнее счастье. Легкое, словно поцелуй в губы… Мания обжорстваПо Гданьску надо не ходить, а плыть в его медовой патоке - любования городом, сочетая познавательную сонливость с разного рода развлечениями невинного свойства. В непосредственной близости от Золотых Ворот – Пивная Башня. Надо ли добавлять, что рядом с ней множество кафе и таверн, где бочковое пиво можно безбоязненно закусить шашлыками или же свежей рыбой, жаренной на углях. Кто не пробовал Гданьск на зуб, тот не заслуживает его снисхождения и сочувствия. Ведь рыба – особая тема в симфонии под названием «польская кухня». Рыбу готовят (причем, не воровато озирающиеся лица кавказской национальности, а поляки) везде: в небольших ресторанчиках вдоль Длинной Набережной со старинным подъемным краном, вопросительным знаком, повисшим над Молтавой, возле фонтана Нептун, целомудренно прикрытым фиговым листиком (наш Аполлон в Эрмитаже, как известно, не связан этими условностями), возле Ратуши и далее - везде. Гурманы любят halibut (палтус), pstrag (форель) и лосося (jesiotr) вкушать на побережье под шум и запах прибоя. Ведь главное в рыбе, чтобы хорошо прокопченная на огне кожица превратилась в корочку, хорошо отделялась, а нежнейшее мясо было не сырое. Но там, где многолюдно, как правило, жарят халибуд торопливо и не всегда старательно. И это далеко не единственная проблема для тех, кому кажется, что пирожное с витрины цукерни или склепа (не надо пугаться и креститься, это всего лишь по-польски – магазин), взглянуло на него благосклонно. В Польше умеют, а главное любят готовить вкусные и разнообразные десерты. Поэтому в забегаловках к кофе по-старопольски вам обязательно предложат не менее 20-30 видов самых изощренных ciastko со свежими ягодами, шоколадом, взбитыми сливками и т.д. И это не считая гофры, теплой, только что из печки, большой вафли с разнообразными начинками. Между небом и землейВечерний и ночной Гданьск, повисший в воздухе между небом и Молтавой, словно рождественское украшение на елке - играет огоньками и переливается всеми цветами радуги. Он, словно оторванный от той земли, возвращение в которую еще предстоит, ковчег. Есть искушение назвать его раем, но это далеко не так. В Польше встречаются попрошайки и нищие. Но тамошний нищий не то, что наш. Старомодный пан, пенсионер: слегка помятое пальто и шляпа времен военного коммунизма Ярузельского, - словно совершает променад в преддверии обеда. Легкий, почти незаметный кивок головы, как своему старому доброму знакомому, в сторону урны и – короткое замешательство или досада в плотно сжатых губах, словно произошло недоразумение. Ну, с кем не бывает? Никакой безнадежности и отчаяния. Пьяных криков и воплей. Если ты привык принимать удары судьбы, как должное, то ты достоин, по крайней мере, уважения или снисхождения. Однажды в Сопоте произошла памятная встреча с алкашом, которому не на что было похмелиться. Местные его, видимо, знали и поэтому обходили стороной. А я уставился, как на редкое, экзотическое существо, напомнившее о Родине. Пьяный пан быстро почувствовал, что из этого можно извлечь быструю выгоду, обрушив на меня, как только узнал, откуда я, целый каскад трехэтажного мата. Он, верно, думал, что делает мне приятное, говоря со мною на родном языке: - Дай злотый, е… твою мать! Прощание славянкиКак кошка о порог море тихо трется о берег. Сопот спит и во сне обиженно сопит носом. Ночь так коротка. Сны навевают непрошеному гостю летнюю сказку о том, что однажды проснувшийся перепутал ночь и день, реальность и явь, и стал грезить наяву. Гданьск и Сопот – сон и явь, запамятовавшие о реальном. О жизни, напряженной и многотрудной. Состояние какой-то необязательности и невесомости завораживает настолько, что из него, как из тяжелой болезни, выходить очень трудно. Гданьск же и вовсе сродни мании. Мании к его благородной старине и неторопливому ритму. Его сырым, погребным, рыбным, родственным нашему болоту, ароматами, живому пиву, эху его переулков, окликающих звон колокольни св. Девы Марии и бою часов на Ратуше. В речи Посполитой много слов, понятых без перевода. А в лицах ее носителей любви - не разделенной с нами. Увы! По самым разным причинам. От совместного с нами проживания в пределах Российской империи и Варшавского договора. Россия в силу своей величины, веса и характера не может не давить на более миниатюрного и гордого соседа. И от этих жарких объятий Польша готова броситься, быть может, в не менее жесткие, но – другие. Роль бедной родственницы ей приелась. К тому же очень нагляден пример Белоруссии - в лице пограничного Брэста, где такая нищета и безысходность, что, кажется, даже природа и воздух заражены какой-то хронической усталостью и хмуростью. И эта хмурость уже кажется типической нашей чертой. Вопреки мифу польки не стол красивы, сколько обаятельны. Скорее в них можно выделить какую-то среднюю составляющую, тип. Но лица наших соотечественников в Белоруссии – это уже диагноз. В Польше больше всего отдыхаешь от их отсутствия. После введения виз эта страна уплывет от нас еще дальше. Однако вряд ли это сможет послужить препятствием для тех, кто испещрил не один километр по гданьской брусчатке, а в чванливых до простодушия портретах соотечественниц русской лжецарицы Марины Мнишек в музее Ратуши сумел ощутить неуемный характер и пластику другой Марины, закончившей свой земной путь также трагически; кто бросил монетку с самого большого в Европе мола в серо-зеленую, отдающую родным питерским болотом, Балтику, причастился польским пивом Leh и халибудом. В один из дней на молу я услышал что-то до боли знакомое и родное. Флейта в руках краснолицего с рыжей бородкой парня пела песни нашего славного прошлого: «Подмосковные вечера», Дунаевского, «Прощание славянки», какое-то теплое русско-советское ассорти. Я подошел поболтать с ним, думая о том, что на улицах Сопота множество музыкантов из бывшего Союза пробавляются кто, чем может. Камерная певица, исполнительница русских романсов из Белоруссии, поющая под музыкальную фонограмму, бандуристы, украинский семейный, дочь и отец, дуэт. Рядом с ними по соседству – целый монгольский курултай с юной акробаткой, ансамблем народных инструментов и певцами. И другие. Флейтист оказался поляком, неплохо говорящим по-русски. Не так давно Анджей вернулся из Питера, где расстался со своей русской женой. По блеску его глаз, полыхнувших на меня слезами радости, я понял, что его привязанность к России, или, если угодно, любовь – это болезнь, которую его гордый рассудок, несмотря ни на что, победить не в силах. Да он и не пытается этого делать. В Питере он жил по разным подозрительным квартирам, прописался в андерграунде, нуждался во всем, голодал, его обворовали, жена его ушла с другим. Он называет Питер – раем для идиотов. Но исполняет русскую музыку. Потому что за нее больше подают. Ее обволакивающий, гибкий ритм, дурманящий голову аромат – быстрее раскрывает сердца, а вслед за ним и кошельки. Хочется верить, что никуда мы друг от друга не денемся, даже если роль провинциала теперь выпала на нашу долю. По крайней мере, до тех пор, пока по рельсам шаркает старомодной, что дома и дворики в Гданьске, походкой – Полонез… в начало... |