1>> 2>> 3>> 4>> 5>> 6>> 7>> 8>> 9>>

[pro-za] [аудио] [pro-za] [новости] [ссылки] [гостевая книга] [главная страница]


pro-za


Венеция-миноре
Roma - amore


ВЕНЕЦИЯ МИНОРЕ


Разочарование Венецией сродни очарованию. Ты разочаровываешься ею мгновенно и навсегда!
Но это только кажется, что навсегда. Скорее всего, это реакция на психологическую зависимость: Венеция-зависимость, вирус-Venezia, свинячью (эпитет только для знатоков итальянского мата) зависимость.
На сей раз по прибытию на пьяцца Рома организм как мог старался помочь преодолеть вирус-V. Меня категорически затошнило.
Только я с видом триумфатора, словно Наполеон, вышел на набережную Санта-Лучия, а открывающийся вид на Гранд-канал и весь этот туристический раек вызвал у меня острый приступ отвращения. Призрачное журчание воды от пароходика отдает извивающимися червями фарша в мясорубке, уютные закутки кафешек, тратторий и пиццерий с официантами – преддверием ада с чертями. Улицы, заполоненные туристами, как кильки в бочке. Особливо непереносимы азиатские харчевни с приторными и пряными ароматами, погружающие в глубокую меланхолию. В услужливые физиономии официантов и довольных жизнью туристов просто-таки хочется плюнуть.
И отчего это все так рады? И чему тут, скажите на милость, радоваться? Может быть они рады тому, что мне дурно?
И все же я ликовал в то время, как организм корчился в каких-то предсмертных конвульсиях. Я вдруг понял, что освободился от этого зефирного образа, который в каком-нибудь московском Шанхае стучался во мне, как пепел Класса.
И мне впервой захотелось сбежать отсюда. От этой вечной толпы и водоворота, мелькающих повсюду рюкзаков, шляп, панам, маек и трусов, задастых теток и костистых ганцев. Куда-нибудь удрать, исчезнуть. Возможно, даже навсегда. Но только избавиться от горького чувства разочарования.
Организм, которому было послано на помощь 50 граммов граппы, был уже близок к капитуляции. Но, устав бунтовать, он потребовал покоя. Даже быть может вечного. И очередной канал рассматривался им как средство быстрого и дешевого способа избавления от мук. До моста Вздохов, где бы это можно было сделать сподручнее и с пафосом (уж если и бросаться, то не как пастернаковская венецианка с набережной вплавь, поступок которой слегка напоминает «купание» в Зимней канавке Лизаветы из оперы Чайковского «Пиковая дама», а с мифологическим уклоном), я уже и не надеялся добраться.
И тогда я решил бежать. Бежать этой Венеции-маджоре. От Санта-Лючии направо, по мостику Дели Скальци через Большой канал, чтобы запутавшись в веренице маленьких улочек, калле, погрузиться с головой в Венецию-миноре, как зверь, ищущий последнее пристанище. В этот город, столь не похожий на своего двойника, что на левом берегу. Он оказался не очень созвучен моему настроению.
Настроению помеченного туристами гения места!
На той, стороне, чуть было не сказал Стикса, ну да, конечно, маслянистые воды Стикса, которые делят Венецию пополам, на маджоре и миноре, маленькую и большую, светлую и темную, едва – теплится жизнь. Если она там вообще существует.
Вся туристическая свора устремляется вперед по Терра Листа ди Спания, хотя до понте Риальто по правой стороне куда сподручнее. Но кто об этом задумывается: быстрее, медленнее. В Венеции растворяются без остатка.
В том числе и остатки мозгов.
Но та (в итальянском есть презрительное обозначение codesta) тропа - для завзятого обывателя, привыкшего сполна отбивать потраченные деньги дежурными, включенными во все туристические путеводители, видами. Это все равно, если бы вы, желая зайти в магазин, ввалились бы в витрину. Она – для всех, как женщина на улице красных фонарей. Место общего пользования, фотографический штамп, вышедший в тираж символ, стершийся профиль баральефа. Эйфелева башня, Московский кремль, Сан-Марко…
Ты, словно не идешь по городу, а тупо разглядываешь открытку, которую купил в ларьке вместо сдачи.
И нет избавления от этого наваждения. У тебя крадут твою мечту прямо у тебя на глазах. Гений места превращается в место общего пользование, в вокзал с музейным лоском, в котором тайна, которую доверили только тебе, лишь разменная монета чванства и глупости. Тысячеглазое чудовище в домашних тапочках и клоунских маечках.
Да кто они такие? Да по какому праву?
И даже тогда, когда ты, измочаленный толпой, сядешь за столик, чтобы напиться чаю или кофе, перекрестный огонь двух соотечественников, пускай даже не русских, вплетут тебя в свой необязательный поток речи. И, сидя меж ними, зажатый с двух сторон, словно обстоятельствами времени и места, ты – забудешь свое имя. Ты – в лучшем случае полупроводник чужих разговоров, запахов, тривиальных ощущений, избитых выражений и мыслей.
На этом, левом, берегу не разберешь горячее биение о стенки сердца и тока крови. Или даже, упругого тока воды в канале, если этот город-вамп вынул твое сердце. Здесь обязательно подтолкнут, вынут душу вместе с руками. Или хамоватые официанты ввергнут тебя в омут товарно-денежных отношений.
В ожидании заказа подолгу будут маячить за спиной, словно судьба. Потом столь же упоительно долго нести чайник с кипятком и чашку с пакетиком чая, словно мы играем в мессу. И, наконец – включат в счет стоимость чашечки чая старые стены расположенного насупротив монастыря Сан Джеремия, гранд Канал, башня сан Анджело вместе с туристам, словно голубями, и на макушке, голубей на Сан-Марко, кафе Флориан, церквушку Брунелески или не дай Бог Сан-Марко. А потом все же прогонят вас прочь, ибо все, что в сердцевине Венеции – carissimo.
Нет, на этой тропе войны забвения не найти. Даже ночью. Днем взгляд рассредоточен из-за пестрой толпы, из-за туристического карнавала. Свет яркий, словно лихорадочный румянец на щеках гулящей девы. Но с приходом темноты световую рассеянность поглощают разноцветные огни ресторанов. В кафе и на улице за столиками – все та же толпа, жадно пившая твою кровь днем. А теперь они медленно из соломки цедят твои одиночество и тоску вперемешку с тишиной улиц.
Туристическая тропа ведет с толпой из города. А та – обратно. В потемки, кромешную тьму венецианской жизни.
В Венеции-маджоре ты принадлежишь толпе. В Венеции-миноре ты принадлежишь себе. И тебе принадлежит весь этот затхлый, лишенный воздуха и неба мирок. Этот морок, этот призрак города, который остался на том берегу.
Призрак самого себя. Призрак затхлого угла, поршивенького городишки…
Хотя уже на второй день, когда я распрощался с тошнотой, и, сойдя с поезда, направился бодрым шагом по ночной Венеции, я возликовал: вот оно то, к чему я стремился.
Покой и воля!
Никому и в голову не придет в таком вот историческом месте фаре пи-пи. Но острый и знакомый до боли пряный запах вошел в противоречие с моими мечтами.
О времена и нравы! Венеция земная и небесная столкнулись, послышался хрустальный звон осколков. И Венеция-маджоре прекратила свое существование!

Джудекка. Рыбацкие сети, словно выброшенные волнами на просушку, напоминают распятие, которым хотят образумить стихию. Но лагуна все же берет свое. Она непокорно выворачивает суставы шестам и выскальзывает из мелких чешуйчатых ячеек, словно рыба, оставляя после себя лишь пустоту и тину.
И последствия этой борьбы заметны разве только на канале Джудекка, который, как и кале Лунга от туристической тропы, заполошно бежал от Гранд-канала.
Вдоль набережных Джудекки изможденные баркасы, угрюмые буксиры с облупившейся краской, рыбацкие лодки, какие-то безрадостно уткнувшиеся носом в пристань ялики, уставшие плавучие краны, словно боксер, повесивший перчатки на канаты. Этакой речной пролетариат, кухня, людская, которая, спрятана подальше с глаз долой, словно внутренности океанского лайнера из рассказа Бунина «Господин из Сан-Франциско. Бог его знает, от чего произведено это название: Giudecca. Утверждают, будто бы на острове Джудекка селились евреи. От чего позднее произошло гетто. Темная история, как и вода в канале, вполне естественно унаследовавшим от острова это имя.
И дома здесь довольно мрачноватые. Какие-то сутулые, не то усталые. Будто бурая тина, которой опутаны пристани, пакгаузы, подточенные волнами, будто кариесом, сваи придает Джудекке оттенок болотной немощи. И тянет своей свинцовой тяжестью его на дно. Труженик вапоретто, надсадно отфыркиваясь, словно пес, выброшенный своими хозяевами освежиться, прилежно гребет лапами к берегу. Тучка выхлопов сизым облаком взвивается к небу, погружая его голубизну в ртутный ковчег.
Арка пакгауза, словно немое рыдание сатира, деревянные ступени, спускающиеся к воде так буднично, словно к асфальтовой мостовой, деревянные столбы отдают холодом карцера – темное чрево города, подземелье. А рядом сиятельная церковь Иль-Реденторе (Христа Спасителя).
Парадный фасад с беломраморными колонами и скульптурами скрывает за своим портиком довольно примитивный кирпичный барабан с колокольней, как две капли воды напоминающей Сан-Анджело. Только поменьше. Миниатюрный слепок с оригинала, брошенного на другом берегу.
Отраженное в серой лужице канала небо - тусклое, словно театральная бутафория, которую побросали в угол и забыли.
Пожалуй, именно здесь и ощущается острее всего, что Венеция – это бутафория, кулисы театра комедии, который призван тешить праздную толпу, решившую весело потратить свои деньги.
Вдоль канала и острова тянутся отжившие свое детали парадной мозаики, из которой состоит Венеция туристическая. Сюда ссылают за ненадобностью, списывают по старости: дома, целые архитектурные детали, кварталы, эркеры, балконы, арки, потускневшие цвета, фрагменты набережных, невзрачные лица. Да и того же Паладио, который на противоположном берегу ни на какого так и не произвел впечатления. Там и своего добра хватает с избытком. А здесь хоть что-то, хоть как-то. Все эти набившие уже оскомину домики с балконами и стрельчатыми окнами, задние дворы ресторанов, куда выходят на перекур измотанные жизнью и службой кухарки и гувернеры, посматривая на пассажиров весьма недружелюбно.
Здесь как-то легче дышится и проще. Нет парадной чопорности и натянутости. Джудекка - затрапезье Венеции. Задний двор и огород.

Джудекка, словно нож, разрезает эту сухую корку Венеции-миноре пополам. Противоположный берег безымянный, словно не окликнутый никем прохожий. Нищий сгорбленный старик. Породниться с ним – все равно, что признать свое худое родство. Но – мне сюда. Через мостик, по которому надо махнуть направо и, скользя тенью вдоль обшарпанных стен лабиринта узеньких улочек, устремившийся к Понте Риальто или по своему разумению, своему маршруту, весьма забавное название: degli scalzi. То есть – разутые, босые. Ну так и есть - здесь живут или во всяком случае некогда обитали – босяки, ремесленники, швеи, посудомойки, проститутки, бандиты и прочий сброд: двор Горшечников (Corte cazza), улица Гусятников (Calle delle oche), улица Красильщика (Calle dell tintor), Набережная сисек (Fondamente de Tette) и прочая. А нынче, видимо, ютятся их потомки.
Но самое, пожалуй, главное, именно по этой Венеции можно просто бродить бесцельно. Хождение по туристической тропе обязывает. Усредненная пошлость путеводителя рекомендует заглянуть на Сан-Марко, взобраться на Сан-Анждело, зевая, пялиться на портреты дожей. А на следующее утро все это забыть.
Куда как милее бесцельное блуждание по изнанке, интуитивно, открывая, словно тайну мироздания, тайну этого места, тайну нашего с нею родства. Что может быть лучше, чем бороздить просторы подсознания! Потаенных комплексов и пороков. Ведь тебя никто не видит. И ты никого.
Маленький, постыдный, заветный городишко!
Но как блаженно это вольное плавание по его улочкам, когда твоя тень переплетается, словно виноград с прозрачными нитями, которыми опутан весь город, весь этот огород и всякий, кто попался в его сети.
Это плавное, тихое почти вживание в маленькое, сжатое в кулачок пространство. Погружение на дно. Когда журчание воды в узком проулке, просвете, рукаве гулким эхом отдается в тебе и почти совпадает со стуком твоего или какого-то общего с Венецией сердца. Когда небольшие, извилистые улочки легко перепутать с изгибами судьбы на ладони. И даже почувствовать сладостную горечь одиночества. Или даже может быть отчаяния, когда вдруг исчезнут указатели «per Rialto» или «per Santa Lucia», и твоя жалкая тень, тревожно бьющаяся в узком колодце, как пульс, в поисках выхода, утеряет всяческий курс.
Где я? Куда дальше?
Разве не эти вопросы я задаю себе повседневно. А вот здесь - и ответ. И ответ этот в отсутствии ответа. Выхода нет, и не ищи.
Но в какой сладостной тревоге пойманной птицей бьется сердце!
Связь с реальностью, всеми этими понте Риальто, со всем, что было с тобой минуту назад и будет минуту спустя, потеряна. Она затерялась, словно копейка в прорехе карманной. Нет никакой Венеции и смысла нет, возможно его и не было.
Весь большой город с дворцами и музеями, площадями и каналами ужался до маленькой коммунальной квартиры, по которой жильцы шастают в стоптанных тапочках и трусах к соседям за спичками, или заваркой. Где сушится белье, греются на солнышке старики, и высоко в простенке голубеет потрепанный парус неба. И мостики с воробьиный скок и улочки не дальше выдоха. Да и названия совсем уже не парадные, миноре: Ponte de Tette, fuondamento de Tette. Мост Сисек, набережная Сисек.
Вроде как ты – шел в комнату, попал в другую, как в «Горе от ума». Тут какие-то неодетые барышни. Визг, пьяный хохот.
Там, на витрине, на рыночной площади, негры с дамскими сумками. А здесь даже неграм делать нечего. Вернее, их тут никто не отличит от подъездной тьмы, синих теней, сырых углов, утлого вымысла твоего больного воображения. Здесь они все - сарацины, мавры ну или на худой конец - Отелло.
Ведь бывшая владычица морей заарканила его где-нибудь неподалеку от своих берегов, Сенегале или еще где. Но даже у Шекспира не хватило фантазии дать ему прописку в Светлейшей. Ревнивец, задушивший свою жену, обречен. То есть, так или иначе, а в городе ему нет места.
Его соотечественники ныне на левой стороне торгуют сумками, подолгу расстилая белую простынь на асфальте, словно любуясь тем, как она трепещет во влажной и голубой купели венецианского простора, растворяясь в ней.
И, кажется, если вынести негров за скобки, то это город влажной простыней стелется к твоим ногам, он колеблется у тебя под башмаками, как булькающие водой в чайнике волны под бортом у вапоретто. Или – это все зыбкий предутренний сон, солнечный луч, струящийся сквозь ресницы, как если бы мы проявляли в ванночке негатив черно-белой фотографии.
Неправдоподобный, обманчивый, лживый, дождливый, вымороченный!
И что это за белая простыня, что это за оказия: сменное белье публичного дома на fuondamente de Tette или белый саван?
Сон, смерть, зыбь, рябь, волны…Все повторы, как круги на воде. Все это уже было, было. И будет.
В Венеции трудно избежать банальности, пошлости путеводителя. Единственный способ не повторяться – это Silentium!
Ни слова! Все слова ни в счет.
Или по-венецианским понятиям: все остальное внесено в счет.
Prego, signiore! Va via, vattene, via di qua!
Пошел вон!
Пробил час. Или вернее – негры, потомки Отелло, на башне.
Это город уже не тот, что раньше, когда я был здесь в первый раз. Он не тот, за кого себя выдает. Не тот этот миф. И время не то.
Ты думал, что все остановилось и замерло, когда ты уехал отсюда. Ан, нет. Ты, каждый раз уезжая отсюда, умираешь. И, только возвращаясь, видимо все же воскресаешь вновь…

в начало...


ROMA - AMORE


Можно ли дышать ровно к этому на самом деле не такому уж и большому городишке на семи холмах (с которых молодящаяся трехтонная купчиха Москва увидала себя в лучах славы «Третьего Рима», а теперь скорее всего Третьего мира)?
Наверное, можно…
Но Рим своей чистопородной цельностью и полноценностью развивает комплексы неполноценности. Неполно-цельности!
Этому покойному многовековому величию, напичканному напыщенностью, поначалу хочется сопротивляться изо всех сил. Хотя бы из чувства самосохранения.
Но сил хватает не надолго. Неприязнь к Риму дается трудно. Рим быстро подавляет сопротивление. Причем, без видимых на то усилий. Воля убывает с каждой стекающей как капля цветка, капителью, каждой барочной завитушкой, запятой, отделяющей античность от средневековья, и снова окликнутой Возрождением.
А потом вдруг какой-то малозначительной деталью, обломком Колизея, всунутым в промежуток маленькой улочки, словно шапка в рукав, Вечный город окликает именно тебя. И вот ты – уже раб Рима. И смотришь на него снизу вверх. А он уже не обращает на тебя никакого внимания.
Ты – не первый, и не последний. Очередная жертва безответного чувства, преданности, оставленности и покинутости.
Любовь – волчица! Не хочешь, а полюбишь эти старые камни, словно Лот соляные изваяния своей семьи. Хотя слегка пообтесанный строгостью средневековья каррарский мрамор Рима, все эти патриции и сарданапалы, сатрапы и августы, на вкус – на взгляд вроде бы и не такие жестокосердые. Но все же римская гордыня со всей своей пышностью и торжеством возвышается надо всей остальной, то есть не римской, тварью. И не только мирской. Мраморный Папа в соборе Санта Мария Маджоре и ее семидесятипятиметровая башня, словно палец, как кажется, указуют самому Вседержителю на Его место. И лишь Пьета Микеланждело в Соборе Святого Петра напоминает норму мер и весов, призванных уравновесить спесь, гордыню любовью, которой напоены римские будни.
Но гордыня римская все равно превыше всего. За это и Петра распяли вниз головой. Что называется авансом: за тяготение римлян ко всему земному. Папа Лев по времена Рафаэля устроил жизнь по образу и подобию римских императоров, соединив в одном лице и Кесаря и бога. А Возрождение и вовсе обвенчало язычество с христианством.
Но разве в этом городе можно быть другим: не высокомерным без меры и не чванливым без оглядки, не язычником и не христианином, причем одновременно?
Рим охотно отпускает любые грехи, но только своему гражданину (недаром в свою бытность процветала торговля индульгенциями). Римлянин может себе позволить себе такую роскошь: вести себя так, как ему заблагорассудится. А другие – нет. Не вправе. В Риме на все смотрят свысока, с семи холмов. Разве что не плюют на весь остальной мир с высокой горки. И то только потому, что это – удел плебеев и варваров.
Однако, в свое время и сами римляне были варварами, вытеснив с Аппенин этрусков (остатки этрусков - в Брешии, да и в каждой бутылке вина, к которому цивилизованный этруск приучал варвара). А нынче жилые кварталы пригородов, район железнодорожного вокзала, в руках варваров. И на вывесках магазинов с китайским ширпотребом уже во всю идет война иероглифа с латиницей. Не в пользу последней.
Здесь уже и не Рим. Или еще не Рим. А как раз тот самый Третий мир, который в скором времени поглотит, словно пучины вод морских, Вечный город. Видимо, потому что за много веков этот готический роман о любви и ненависти с кровавым подбоем, слегка поистрепался, устарел, устал.
Красота не вечна. Это понимали и папы, которые постоянно перестраивали увядающие, словно цветы в вазе, базилики. Если через сотню лет каждый второй римлянин будет смуглолицый и узкоглазый, то Риму суждено если и не рассыпаться в прах, но превратиться в один из множества культурных слоев. Как некогда над античными обломками вознеслись памятники средневековья (многие христианские церкви строились из обломков Колизея). А потом над увядающими интерьерами средневековья возносилось Возрождение, Барокко и т.д. Каждый предыдущий культурный слой питал последующий, словно пеликан, разрывая клювом собственную грудь для того, чтобы накормить голодных птенцов своим сердцем. Лет через двести в нынешний центр Рима будет пускать за деньги, как в Колизей.
Город, как умеет, пробует ускользнуть из цепких тисков времени, оставаясь в воспоминаниях и легендах.
Собственно, Рим жив, пока в природе существуют римляне. Особая порода людей, еще купающаяся в роскоши. Роскоши жития в Риме, покуда их не заменили китайцы. В магазинах одежды это вечный спор решен давным-давно.
Что же это такое – римлянин?
Кажется, настоящий римлянин пока еще остался в нетронутом, беспримесном виде только в самом центре. В центре внимания города и мира. Хотя все больше кажется, что это – уже почти исчезающая натура.
Римлянин - ряженный гладиатор возле Колизея, за деньги позволяющий полоснуть каждому желающему себя бутафорским мечом по горлу.
Вырождение по-римски – это dolce vita. Это – бесцельность, помноженная на праздность. В ярких лучах, почти киношных софитах римского солнца. Настоящий римлянин – это не евенгельский Пилат или римский император, Нерон или Калигула, колонизатор и работорговец, а роковой брюнет небольшого роста с выточенной фигуркой опереточного героя любовника, жигало.
Видимо, поэтому на Капитолийском холме всегда жара от обилия этих жгучих брюнетов.
Он должен парить над дворцом Виктора-Эммануэля, большой пишущей машинки или «сортира», который венчает собой пьяцца Венеция (жалкая и пожухлая копия дворцов Светлейшей, впрочем, Венеция в отместку самый непрезентабельный свой район назвала пьяцца Рома). Ну или хотя бы - в непосредственной близи от Колизея, на пьяцца Навона или пьяцца Испании, слившись с гламурной тенью модели от Gucci или Armani. Из витрины магазинчиков, в которые можно зайти, рискуя выйти оттуда с инфарктом. Материальные ценности едва поспевают в цене за культурными.
Вход на Колизей – 47 евро. Чашка чая с бриошем в кафе Greco (где закусывал Гоголь в перерыве между работой над «Мертвыми душами») – целое состояние. Гоголь в нагрузку к Риму или наоборот? А заодно и Мопассан, и Гете, и Флобер с мадам Бовари в придачу. И в прикуску. И еще множество деятелей культуры. Плюс вид на знаменитую лестницу. И – вообще на центр Рима и мира.
За чашку кофе и целого Рима мало!
Да что там Рим? Ведь это - всего лишь декорация, построенная специально, чтобы возникло на его фоне это черти его знает что такое.
Обычно римлянин спускается с небес, как бог из машины. Но ни на каком-нибудь моторино. Ни в коем разе. На моторино ездят все. Даже китайцы. Лет десять тому назад в Риме не было ни одного пикинеса. Скоро не будет ни одного итальянца! Пердоне – римлянина!
Итак, моторино в сторону, под откос, на свалку. Настоящий римлянин спускается в этот бренный мир, в это желеобразное римское пекло, в эту каменоломню, дребезжащую клаксонами, как плохонький джаз-оркестр, в кабриолете. Он парит над этой грешной, но такой манящей в свои чертоги жизнью, как вольная птица. Орел! Он дарит себя миру и Риму: нате, любуйтесь!
Он импозантен, как кукольная статуя Аполлона в сувенирной лавке. В пику некрасивым римлянкам. У типичной римлянки – орлиный профиль. Боже, как они божественно некрасивы!
Итак, римлянин появляется в кабриолете. В костюмчике в талию и с искрой. Почти Чичиков, но только раз в десять постройнее (тут опять-таки Москва даст сто очков в пространственном отношении Риму). И конечно с подругой жизни, некрасивость которой окутана фатой, словно тритоны и морские боги брызгами в знаменитом фонтане Треви.
Его встречают овациями, словно всемирно известного тенора. Но он не поет, он ничего не говорит и не делает. Он даже как-то сосредоточенно угрюм и разочарован жизнью. Это и есть его работа: порочная праздность, dolce vita.
Однако успех этому шуту слегка приелся. Аплодисменты он принимает, как должное. Как неоплатный аванс всему его образу, вынужденному довольствоваться общением с плебеями.
Весь мир и Рим придуман только за тем, чтобы в нем царствовал этот милый лжец и фат, эта гламурная фигурка из дешевого мексиканского телесериала или балагана. Чтобы мы и себя почувствовали сопричастными этому видению. Но не на долго, совсем на чуть-чуть.
Вот сейчас он взмахнет своими стрекозиными крылышками, блистающими фалдами пиджачка от Armani. И – поминай, как звали. И его, и заодно – нас!
Вот в этом и весь шик. Пустить пыль в глаза, ослепить, обескуражить. И – исчезнуть, как его и не было.
Договариваться с римлянином о чем-то – напрасная трата времени. Разве можно договориться с ветром в поле, метеоритом, моторино, летящим под откос жизни?
Он очаровательно размахивает маленькими руками, как будто дирижирует концертом, оперой Россини, Верди, Пуччини. Вот сейчас прозвучит заглавная партия, выходная ария, «Nessum dorma!». Сейчас зал забьется в истерике оваций.
Вас приглашают в его загородную виллу на обед. Вас ждут, как самых дорогих в мире гостей. И все в это в изысканных выражениях, сводящих с ума своей куртуазностью и манерностью.
В этот момент надо любоваться этой жестикуляцией, лебединой песней имперского стиля, выродившегося в балаган. Стиля ранее повелевавшего миром, а ныне все - обман и подлог. Весь Рим – сплошная иллюстрированная энциклопедия стилей, выпущенная в голографических картинках китайского производства. Римлянин – один из многочисленных, самых ярких, ее персонажей.
Арлекин, паяц!
Буквально спустя несколько минут опереточных и манерных взмахов крылышками, он как-то бурно заегозит ножками, с кем-то пообщавшись по мобильному. Оказывается, обед отменен.
Все, fenita la comedia! Концерт закончен. Grazie!
Римлянин откланивается. У него масса неотложных дел. Не все еще очарованы этим блеском, этой ярмарочной мишурой, скрывающей пустоту.
Надо лететь дальше и выше. Надо досягать нового солнца, сгорать и осыпаться пеплом на головы изумленных и обманутых зрителей. Ариведерчи, чао, чао!
Чао, вертопрах, выскочка, парвеню, Жигало!
Ты великолепен! Ты – властелин конца. Мира. Света, Рима…
С его исчезновением и Рим исчезнет, как сон, как сладостное воспоминание о золотом веке. Но золотой век не может длиться вечно. Ветшает и время, и эти упоительные симфонии в камне постепенно превращаются в развалины. Рим давно перекочевал в роман, к которому возвращаются, но не читают. Потому что нельзя объять необъятное. А Рим необъятен, как жизнь, лишенная смысла.
Острый приступ ностальгии по Риму, желания Рима, безответной любви к нему, тоскливого каприза, охватывает сразу же, как только Пьяцца Испании растворяет тебя в своей толчее и праздности. Эта римская толпа, энергично петляющая по узким закоулкам, вонзается в тебя, словно игла и вливает вместо русского киселя электрический ток. И ты вдруг до дрожи в коленках ощущаешь, что в Москве, да и везде тебе будет не хватать этих vacanzi romane. И больше, видимо, чем самого города, этого чувства одержимости городом. Этого бурно клокочущего котла, который переплавляет в своем дымном чреве все, что ни попадя. И тебя, и Третий Рим, и третий мир.
Нельзя не заразиться волшебством этого суетного обмана и не почувствовать себя на минуту хозяином выдуманного самим собой вымысла. На несколько часов, пока ночь не развеется пеленой рассвета, просеянного первыми лучами восходящего над Семью холмами солнца. И не разбудит голубей, почивших, словно время, на колокольне Санта Мария Маждоре, и не напоит чистейшей горной водой хрустальные, словно мечта, фонтаны Рима. А ветер, запутавшись в кронах римских пиний, не зазвенит музыкой Отторино Респиги.
Вечерний Рим более расплывчат, неуловим, однообразен. Он напоминает молчаливую груду развалин, печальную песню слегка подсвеченных руин. А Колизей, сквозь проточенные прорехи веков которого можно читать звездную карту неба с малым и большим ковшом, Венерой и Марсом, большой сарай или вовсе - просевший задний двор некогда богатого поместья.
Колизей – каменный паук, вцепившийся своими лапками в земной шарик, чтобы отравить его своей мрачностью.
Контуры огней больше возбуждают обман зрения. А Рим важен именно своими деталями, винтиками и шестеренками, перспективами и величавой цезурой, которая не дает всему этому музейному архитектурному антиквариату стать камнем преткновения на пути проникновения в его смысл или, если хотите, умысел.
Неподалеку от сбора Святого Петра на набережной Тибра вдруг в кучерявой кроне платана мелькает, как призрак, небольшой готический всхлип. Миниатюрная церквушка, практически ничем не выдающая здесь своего присутствия.
Или маленькая, почти вырубленная из мшистой скалы церковь Сан-Клементе с небольшим ковчегом автора кириллицы Святым Константином. И эта знакомая до боли славянская вязь на нем, как ящик Пандоры, из которого на волю были выпущены все 33 буквы нашего будущего алфавита. Вот только непонятно зачем?
Это ведь не мы пришли завоевывать, познавать Рим, а Рим - нас. Через наше сиротское отречение ото всего и вся. Мы заразились от него не только азбукой (кто знает, если бы не Климент, с чем бы пришли Кирилл и Мефодий в Болгарию?), но и всеми внешними атрибутами мироустройства: царь – цезарь, император, вообще само понятие империя, Папа – патриарх (все тот же папа), республика, демократия, юриспруденция etc.
Но латынь, выстроившая иерархию нравов и римских ценностей – мертва. Она бьется гулким эхом молитвы о барочные своды своих церквей и баптистериев, словно черная тень летучей мыши в окно сеновала. Ангелы и демоны на фасадах базилик и церквей, застыли, как дети Лота, словно соляные столбы. Они мертвенно бледны и величавы, подобно надгробиям. Курчавые капители, курящиеся облака, боги, амуры, фрески, путти с лихорадочным румянцем на щеке – рисунок на холсте в каморке Папы Карло. Бумажный рай. А дверь за ним – дорога из неоткуда в некуда.
Мы не были плохими учениками, когда переписывали с этих каменных скрижалей. Просто этот мир, этот вечный Рим был выдуман не для нас, а для увеселения, роскоши, неги, праздности и любви самих римлян. Этакой антично-средневековый Диснейленд, где нас не ждали, а теперь сюда можно попасть только за деньги. Причем, не малые!
И все, что нам осталось, это просунуть не надолго свою славянскую физиономию сквозь дыру в картонную декорацию, открытку с сердечком на память, очаг Папы Карло с надписью: Roma – amore!
Все это так. Рим постарел, обрюзг, он чванлив, несносен. Но все же нет горя большего, чем лишиться Рима и хранить память о нем в своем сердце, словно увядший цветок между страницами старинной книги.
И слаще – нет…

Amore Scusami!
Sei sta piangente
Amore scusami!
Ma ho capito
E lasciandoti
Io soffriro…


в начало...