1>> 2>> 3>> 4>> 5>>

[рецензии] [взгляд и нечто] [pro-za] [халтура] [времена года] [ссылки] [гостевая книга] [форум] [главная страница]
рецензии

ПРИВЕТЪ ИЗЪ ТОРЖКА


Илья Сергеевич forever*


Что такое гражданин и с чем его едят?


Житие и питие Венедикта Ерофеева


оргия гуманизма Виктора Ерофеева

Борис ЛУКИН

ПРИВЕТЪ ИЗЪ ТОРЖКА

Игорь Михайлов. Письма из недалека: Очерки и рассказы. – М.: «Художественная литература», 2011. –160 с.: ил. – Тираж 1000 экз.

«…есть дедушка-толстовец на стене, с укоризной смотрящий на своих потомков сверху вниз. И ничего не говорящий… Он стар и красив как смерть. Да и что говорить после того, как она уйдёт от меня, осторожно ступая своим узенькими ступнями, и я услышу, словно шорох осыпающихся песчинок в часах, ход её шагов?» Игорь Михайлов. «Шаги»

Есть что сказать! И новая книга Игоря Михайлова доказательство.
Оглянешься вокруг, и правда – уходит… Уходит не только советский (столь разруганный за стабильный свет в конце тоннеля) быт, уходит вся «немытая» Россия (оставляя рабов и начальников на безграничных просторах с именем, написанным иероглифом). Великое постсоветское переселение народов завершается на наших глазах. Пустеют просторы, некогда отвоеванные у природы нашими предками, будет тут «дедушка», даже не толстовец, смотреть с укоризной. Опустел не только остров Сахалин – потерявший за двадцать лет более половины населения; всё Зауралье стягивается в крупные города, потеряв всякую надежду на государственную поддержку деревенек и поселков, окончательно осознав полное своё бессилие в единоборстве с вечностью.

Так и видится, как подтягиваются все в московский федеральный округ – все оставшиеся трудовые шестьдесят миллионов, тенью шествуют по просёлкам и вдоль рек, жд и авиа тропками.
Не минула похожая судьба и города «Золотого кольца». Правда, золотишка в виде металла тут давно нет, осталась лишь душа, которая в теле чуть зиждется. И Михайлов, сроднившись с ней – с душой средней России, выплеснул чувства в слова, ставшие очерками и рассказами. (Правда, в текстах у него пафоса поменьше, чем у меня здесь.) А вот тоски в этих текстах не меньше, чем любви.

Продуманная архитектоника книги приятна. Несколько саркастический стиль путешествующего писателя, пишущего очерк за очерком о городках и весях, вызывает здоровое чувство зависти. Желание бросить всё в столице и самому окунуться в прелесть и жуть старинного запустения, вспомнить, перечитав путеводители и книги по истории, как тут жили, и кто тут жил много столетий подряд, вселяется в читающего после нескольких страниц. Со мной, по крайней мере, произошло именно это. Может и потому, что сам проехал по этим местам не раз, и пожил тут и там не по дню-два.
По остроте личного восприятия – это, конечно, «письма» - пусть даже автор и определяет их жанр, как очерк или рассказ. Названа же книга «Письма из недалека»… Воистину «недалеко» – всего-то километров 150-200 от столицы. А насколько разница жизнь, насколько тьма вечерняя гуще, ночи тиши, а утра упоительно-туманны… даже с товарищем Лениным, оставшимся соляным столбом на каждой площади на фоне сотен тысяч неприкаянных соотечественников, устремляющих взгляды к столице.
Сожаление об утерянности, сохранённой Михайловым натуры (настоящий день в тексте давно стал прошлым, как виды на дореволюционных фотографиях), не покидает. Большинство очерков и рассказов написаны в начале этого века, и не отразили катастрофических перемен последних 2-3 лет (вот так время вытаптывает неугодное). Тот же Углич (превратившийся под деятельным присмотром бывшего московского мэра из промышленного городка в элитный туристический центр – с яхт-клубами и шикарной ривьерой, застроенной дорогущими, но пустующими отелями – подталкивающий молодёжь по большей части к разврату) – у Михайлова ещё в предфазе – между-между… когда всё старое почти умерло а новое пока глубоко под землёй. И виден ему ещё «…подлинный Углич – в вечной полудрёме и нежной присказке, будто бы окликанный своей судьбой» по дороге от каланчи к учреждению культуры «Музею истории русской водки». Углич с монастырями и церквами, неизменным царевичем Димитрием на иконах, гербах и брелках, чудо кремлём, в котором беспамятность наша тихо бродит по тропинкам с экскурсоводами и священнослужителями. Сам видел, как после очередной реставрационной приборки надгробия 17 и 18 века были стыдливо завалены пожухшей осенней листвой в самом центре кремлевского комплекса. Вспомнился мне тогда случай с надгробием героя войны 1812 года генерала Дорохова в подмосковной Верее. После революции его, как царского генерала по неведенью выкинули за стены монастырские, хотя памятник на горке оставили. А сердобольные и верные в благодарности жители Вереи спрятали надгробие почётного гражданина города, освободившего их от французов без единого выстрела, спрятали в мусоре – в той же самой листве пожухлой и прочей природной требухе – почти на всё двадцатое столетие.
Смотрел я на остатки богатых камней с полусохранившимися надписями (что-то вроде «высокопревосходительств» и «купчих»), и с грустью представлял себе судьбы новых вершителей истории.
Примерно об этом пишет и Михайлов. Язык, правда, в его очерках по витиеватее моего, мысли поглубже, взгляд въедливее, рука писательская твёрже.
Так и чуется, то Шмелёвское «Лето Господне», то «Москва-Петушки», а то и вовсе какой-нибудь кудреватый Хемингуэй в обнимку с дядей Гиляем.
Незаметно виды современной нам страны – Углича, Александрова, Торжка, Струнино, Зарайска, Твери, Звенигорода, Струнино, Кимр и родного автору Питера, – сдобренные экзотическими сибирскими и вовсе неведомыми большинству читателей Ноябрьском и Пякупуром, становятся в итоге всего лишь декорациями, которые автор примется помаленечку населять. Но, как ни странно, ни в очерках, где сам Бог велел колоритными фигурами расцветить действительность, а в рассказах.
Рассказы у Михайлова, как отметил в предисловие критик Лев Аннинский, и не рассказы, а «стихи в прозе»: «Кажется, только стихи в прозе способны выдержать такое изначальное постулирование вывода, который надо бы припрятать в конец повествования… Да и не повествование это! Это лирическое странствие… Странствие между смыслом и исчезновением смысла…»
Критику, как известно, виднее…
Мы же героя узрели, каким бы ни был он никудышным на просвещённый взгляд. Вот хоть Геннаха из «Аста ла виста», у которого время течёт абсолютно современно, потому что опирается на бесконечность бытия героев сериала, главного из которых зовут Бернардо Руй Диас. Что там – мелькающие века за окном, когда только маленький огарочек жизни оставляет каждодневно Геннахе сногшибательный брюнет. Сколько минуток будет теплиться свет в окошке Геннахи, пока Диас соблазняет свою очередную жертву? В эту щёлку и должен успеть проскочить Геннаха, между первой и последней слезой своей жены, «змеи подколодной», проскочить к соседу Володе-хвилософу, чтобы принять «по писурику» под «вупешку» и малосольный огурчик.
И никакое отсутствие общественных туалетов, невозможность приобрести билет на автобус в столицу, в связи с отключением света, и прочая социальная необходимость незамечаемая веками на Руси – никакая мелочь жизни (кроме любимой прежде «змеи») не сможет помешать Геннахе преодолеть, перепрыгнуть через всёпоглащающие обворожительные чары развратника Диаса, и продолжать доказывать незыблемость своего собственного бытия, ничуть не менее реального. Доказывать словами надежды, вырывающимися как и положено из уст пьяного (как подтверждение того, что жило в уме трезвого): «Аста ла виста», что, как известно, значит «До свидания», т.е. – мы ещё поживём, Диас, не таких переживали. Если не мы, так дети. Не зря же ездит к Геннахе из самой Москвы сын на джипе с ласковым прозвищем «жид». В России всему своё место и время.
И переживём, коль герой рассказа «Ку-ку!» дядя Толя Кукушкин и вовсе прост. Что может быть проще «создателя»? Он столь же мифологичен, как и все предшествующие созидающие жизнь и вечность поколения его предков. Потому и необходимо заметить автору, что «мир был сотворён позавчера в сарае дяди Толи Кукушкина».
Мир этот – тот самый, что прорисован на декорациях в очерках, как кирпично-деревянный быт Золотого кольца – оказывается, был сотворён позавчера.
Когда «соседей куда то унесло. Ты ещё спала. И город был в какой-то дымке, его ещё только выдумывали, но как-то наспех, ничего не успели построить… Города пока ещё нет. И никого нет». Это из рассказа «Возвращение в сентябрь». История туговатой на ухо бабы Ирины – почти апокриф. Есть герой – маленький автор – его бабушка и «кругом пустота».
«И природы нет ещё. Лишь сплошной туман, как до начала творения. Всевышний призадумался. Или ещё спит. Всё ещё впереди…»
Это извечная наша всероссийская молодость, наша «только что сотворённость» и непонимается многими цивилизованными читателями и критиками. Пишут о ней веками русские писатели, а всё одно не понимают нас. «Мы начали творить этот мир из ничего. Сами. Не ждать же, когда его кто-то начнёт выдумывать».
А что же делать, если они такие тугодумы? Бросить, что ли труд писательский?
Так же не может существовать иначе и дядя Толя Кукушкин – герой рассказа «Ку-ку», он же в жизни Гороховиков (Игорь Михайлов, кстати, тоже псевдоним). Не может он бросить родовое своё предназначение, хотя «под ногами бездна, готовая вот-вот разверзнуться», и роковые вопросы замучали: «А вдруг ещё не пора? А вдруг надо подождать ещё пару тысячелетий?» и просидеть их на полатях Ильёй Муромцем?
Не ждать! Иначе не услышать, как только что сотворённая жизнь «ходит маленькими шажками, осторожно доверяя земле свою невесомость…» «Ступни у неё маленькие, узенькие. Когда я целую их шершавую кожу, то мне всегда хочется укусить их. Чтобы попробовать на вкус. Может быть, на языке я смогу ощутить аромат неба и чего-то воздушного и мускатного…»

Читатель может не согласиться со мной, как и вышеназванный критик, увидевший в книге несколько другое, и услышавший «в беспросвете русского непротыка… нерусский возглас (Nevermore), залетевший к нам из бесконечности мировой культуры. Есть к чему прислушаться! Есть из чего выбирать…».
Наприслушивались… Навыбирались… Спасибо, деятелям развала и пенсионерам равнения на «бесконечность мировой культуры», пророчащей «НИКОГДА». Вы в окно то посмотрите, но так выберите ракурс, чтобы не кремль столичный видеть! Это же последствия вашего выбора!.. Непаханые поля, разрушенные заводы, опустевшие города, вымирающая страна, обилие билбордов радостного содержания «Ему доверяют, с ним хотят работать!», и врастающие в горизонт кресты кладбищ.

Я же чувствую не только авторское негодование от навороченных в России делишек, но первозданный восторг перед жизнью, которая навсегда – «позавчера сотворена», потому молода и пышет счастьем, от которого бежать просто некуда.
А куда от себя убежать? «Смысла в жизни всё равно не больше, чем в капле дождя», падающей с листка вишни на темя младенца на руках матери.
Многим это было понятно в безбрежности детства (прошу прощение за каламбур). Писателю Игорю Михайлову понятно и сейчас. Иначе как бы ему хватило сил населить почти вымерший для большинства из нас мир заново! Населять, называть, одухотворять, взглянув туда, где «ничего, собственно, не происходит». «Просто ночь. Мосты разводят вот уже лет двести, чтобы корабли из Волго-Балтийского канала прошли в Финский залив или обратно…». Вот и всё?!. Для другого автора – да. (А что сделает с этим Михайлов читайте далее.)

Бессюжетность дополняет тексты неожиданными степенями свободы. Когда пространство и время существует в нескольких Временах и Вечности одновременно. Непонятно?
У жизни, как теперь известно, нет сюжета, а есть, если приглядеться одни факты (они же – товары, они же - персоны), которые Михайлову «напоминают полуфабрикаты» или «тени коняевых клопов и сабил… сивилл…» рыцарей с копьём, бодающих остриём чьи-то тщедушные змеиные тела в чешуе, за которой скрыта гнусная сущность бытия по имени «факт» и «сюжет».
Потому и не «факты-сюжеты» управляют текстом, а дядя Толя Кукушкин, по велению которого и хляби небесные разверзаются, и мороз озерцо до дна промораживает, а рыба в ил спать зарывается, а луч света посылается на мир и город, и рождается цвет, звук слово.
«Луч света дробит мир на множество цветовых оттенков, грозя расколоть единый монолит на мозаичные осколки, а город живёт преимущественно в сером, в однотонном спектре. И все другие оттенки ему вредны. Его естественная среда – это всегдашняя серость…»
Успевает Игорь Михайлов застать мир с первым лучом, чтобы увидеть как «всё вокруг оживает».
Банально?
Как и вся литература.
Как и сама жизнь, в которой задолго до Михайлова зима начала приходить в Александров… из Оледенёво.

«Но я всё равно иду смотреть, как разводятся мосты. Как разъезжаются две половинки судьбы… И все на набережной стоят в оцепенении, то ли от страха (а вдруг больше не сведут), то ли от счастья (а зачем сводить, пусть так теперь и будет, ведь красиво)…
И пробую соединить две половинки, чтобы потом попытаться объяснить своему сыну, зачем я это делаю. Но ничего не выходит».
Ещё как выходит, уважаемый, Игорь Михайлов, потому что это у вас сказано: «А через два часа судьба сведёт мосты… И всё исчезнет. И все будут несчастны и счастливы.
И в ночи тихо заплачет… ребёнок. Заплачет, причастный к тайнам, оттого, что развели мосты, а он ещё не знает, на каком он берегу, потому что сам – река и берег…»
Всё исчезнет, что не вошло в эти «Письма из недалека». Всё-всё. И только оттого страшно, «особенно, если вы, грешным делом, думаете, что предания старины глубокой не имеют для современного жителя… ровно никакого значения».
Особенно, когда «слово «бывшее»… употреблено в значении прошедшего времени, длящегося в настоящем». И тут для логики следует замкнуть круг, начатый эпиграфом с ничего не говорящим дедушкой-толстовцем. Но думать то ему не может запретить даже автор:
«Смотрю растерянно по сторонам, и сердце отчего-то щемит, и ком в горле, и слёзы в глазах, как в детстве, когда обидели.
Случилось что-то. Чего я не знаю и не понимаю, но чувствую. Всё как-то вдруг вышло помимо моего желания и воли… И я подумал, что если Христос сегодня ночью воскреснет, то пусть – здесь… Он им больше что ли нужен… Потому что если Его не будет в этой жизни с развалинами, остатками прежнего уклада… грязью и бедностью, кирпичной трубой, бессмысленно нацеленной в небо, Шариком и Жучкой, совокупляющимися из века в век на платформе, то печальное имя – Струнино – так и будет в моей памяти звучать, словно вой голодной суки на луну».

А чтобы несколько снизить серьёзность нашего монолога, добавим мистики, которой кружевно расшиты «Письма из недалека» Игоря Михайлова: «Я как-то отчётливо для себя решил, что некоторое время после исчезновения… Торжка стану являться в кошмарах постояльцам филиала гостиницы «Тверца», где я жил три дня.
Век тому назад это была церковно-приходская школа с церковью... Теперь вместо церкви – баня с бассейном и сауной, во дворе – гостевой домик с бильярдом и камином.
Так вот. Облачённый в чёрный саван, будто ангел возмездия, я буду пугать постояльцев своим угрюмым взглядом, топить их в бассейне и шваброй запирать в сауне. Я стану проклятием следующему после нас поколению… И огненной десницей на бревенчатой стене бани начертаю: «ПРИВЕТЪ ИЗЪ ТОРЖКА»».

В каждой шутке, как говорится…


в начало...


ИЛЬЯ СЕРГЕЕВИЧ FOREVER*

В каталоге к предыдущей выставке Глазунова, происходившей тоже в Манеже в 1994 году, есть такая запись: «Кто против Глазунова, тот против России».
Хорошо сказано. Мощно. Во веки веков. Навсегда. Сказано, как отрезано.
Поэтому, освещая нынешнюю выставку под скромным и неброским таким названием – «Господи, спаси Россию», имевшую место быть с декабря по январь 2000 года, опять-таки в Манеже, рискуешь оказаться – против. И даже может быть раздавленным этим против. И заодно целой толпой его поклонников и поклонниц, осаждавших в эти дни Манежную площадь с подзабытым энтузиазмом людей, одержимых похмельным синдромом – входную дверь винного магазина.
Да и вообще живопись Глазунова настолько пафосна, неохватна по размерам и необъятна по жанрам, что очень трудно не быть не поглощенным ею полностью и без остатка, словно в болотной трясине. Какое уж тут – против.
Напротив, все составляющие понятия «Илья Сергеевич Глазунов»: самая сердцевина Москвы, близость к Кремлю, вообще любовь или влечение его к власть предержащим, центральный же выставочный зал, бесконечный и слепящий блеск софитов, подсвечивающих полотна (или даже полотнища), преобладание золотого колора, бокалы, брелки, зажигалки, календарики, каталоги, альбомы, репродукции с Глазуновым, майка – «Я (сердце) Илью Глазунова» и футболка с российским гербом на спине, словом - все говорит о том, что Глазунов вошел в наш обиход, как некогда - водопровод и унитаз. Ты можешь быть против или за, но это уже никого особо не интересует. Глазунов уже был, словно бы задолго до того, как появились всякие там за и против. И он есть и без сомнения будет, даже когда эти слова уже исчезнут. Глазунов – навсегда!
Впрочем, если в вас еще сидит демон сопротивления, то на всякий случай небольшая часть экспозиции отведена фото галерее, где наш герой находится в обществе Пикассо, Патриарха Алексия II, Мирей Матье, президента Казахстана Нурсултана Назарбаева, Ельцина, Индиры Ганди, Василия Шульгина, Феллини, Фиделя Кастро, Лоллобриджиты, Клаудии Кардинале и Пал Палыча Бородина.
Вся эта пестрая компания быстро выгонит из вас любого беса. А если и она не выгонит, то вы автоматически должны ощутить себя в паучьем углу, как минимум еретиком и варваром. Обремененного сомнительного рода мыслями насчет, допустим, Нурсултана Назарбаева, старательно и неустанно пекущегося об истреблении русской культуры и его носителей в Казахстане. Или Патриарха, наградившего недавно орденом Святого Александра Невского группу «На-На» и Бари Алибасова (напомню на всякий случай, что этим орденом были до этого награждены Суворов, Кутузов, адмирал Ушаков и Дмитрий Лихачев).
А уж о Пал Палыче и Борис Николаевиче и говорить нечего. Просто хорошие они люди, слов нет. Вот, кстати, до сих пор, я думаю, по чистой случайности или недоразумению не увековеченные гением Ильи Сергеевича в красках.
Полагаю, что портрет Бориса нашего Николаевича неплохо бы вышел в стиле гонимого роком и обстоятельствами Алексашки Меньшикова после отставки, кисти, если мне память не изменяет, Василия Сурикова. На фоне, допустим, необъятных просторов Горок-9, куда отец русской демократии был сослан во избежание выражений к нему сыновней любви недозамученного им плебса.
Пал Палыча можно было бы изобразить в обличье врубелевского Демона, устало примостившегося отдохнуть на крыше одной из клемлевских башен.
Но это я так, к слову. Просто фигуры уж очень колоритные. И рука каждого уважающего себя живописца просто-таки должна сама собой тянуться к кобур…пардон - к холсту и краскам. Причем, не менее знаковые, чем, к примеру, главный редактор «Московского комсомольца», Павел Гусев, Нелли и Иосиф Кобзоны или текстовик Илья Резник, чьи портреты представлены на суд зрителей. Хотя, последние и вызывают ряд дилетантских вопросов. Такого плана. Какая роль отведена сочащимся здоровьем и счастьем Кобзонам, главному редактору бульварной газеты и блестящему халтурщику в контексте тематики выставки – «Господи, спаси Россию»? Спасителей Отечества? Духовных наставников?
Тогда хочется, насколько это возможно, быть – против. Сейчас попробую ответить – почему, собственно. Хотя это и нелегко.
Все вроде бы в порядке на вкус и цвет неискушенного зрителя. Пейзажи (хотя, на мой взгляд его картина «Лето. Суздаль» – зеркальное, почти дословное, воспроизведение полотна Василия Поленова «Московский дворик»), эпохальные полотна, портреты, множество русской символики, нещадная эксплуатация художником иконописных образов…Стоп! Вот тут остановимся.
Ведь икона, лики святых, Богородица и Спасителя – это не произведение искусства. Это – целостный мир и микрокосм. Иной, отличный от мирского, иная жизнь. Русский философ Павел Флоренский в свое работе «Иконостас» отмечал, что икона – это живая реальность. А «лик есть осуществленное в лице подобие Божие. Когда перед нами – подобие Божие, мы вправе сказать: вот образ Божий, а образ Божий – значит и Изображаемый этим образом, Первообраз его». Икона - автономная и абсолютно исключающая вторжение в свою ткань элементов чуждой ему символики реальность. Не даром, икону может писать только человек - благославленный. Икона консервативна. И самодостаточна. Она исключает какой-либо внешний, не относящийся к житиям или тексту Евангелия, контекст.
Глазунов же расчленяет целостный мир иконы, живую ткань, благодатное общение зрителя с иконой, исключая из общения с нею человека молящегося, и заменяя его человеком потребляющим. Илья Сергеевич расщепляет живой мир на куски, словно Чикотило. Механически соединяя его потом, словно кусочки разбитого вдребезги зеркала. Поэтому у Христа вдруг оказывается в руках меч или автомат. Рядом с подвижниками и святыми скачет какой-то ублюдок опять-таки с автоматом. Обесценивая и девальвируя силу и красоту сообщаемого нам Откровения. Ведь Христос и не нуждается в подкреплении убойной мощи автомата, гранатомета, танка, самолетов и сжатых плоскогубцами от ненависти лиц, его обрамляющих. Иначе это уже не Он, а его противоположность – дьявол.
Причем, основной прием Глазунова - колаж, эксплуатируемый фотографией. У мыслителя русского зарубежья Владимира Вейдле в книге «Умирание искусства» сказано об опасном для живописи сближении ее с фотографией: «Плохой живописец уподобляется фотографу не любовью к миру и желанием передать его возможно полней – без этой любви, без этого желания вообще не существовало бы изобразительных искусств, - а лишь применением в своей работе заранее готовых, мертвенных, механических приемов, причем, совершенно безразлично, направлены ли эти приемы на воспроизведение видимого мира или на какое угодно его изменение».
Илья Сергеевич уподобляется плохому фотографу, который видит мир таким, каков он есть. Без божества и вдохновенья.
Все эти мистерии с фрагментами лиц, рук, ног, грудей, чьих-то квадратных задов, монастыри и здания, не дающие тени (в поверьях отсутствие тени – признак нечистой силы) – подобен сглазу. Поскольку глаз зрителя раздроблен, разъят. Зритель должен почувствовать и ощутить, что следующей жертвой Чекотило будет он сам.
Матрешечно-псевдолубочная живопи`сь под названием «Моя жизнь», «Россия, проснись!», «Мистерия ХХ века» и так далее - это большой и бесцеремонный сглаз зрителя. Вот, кстати, почему живопись Ильи Сергеевича – вне всяческих за и против, поскольку она – вне искусства.
Это нечто среднее между оккультизмом, советским агитпропом, арбатской матрешкой и валенком.
Но даже и тогда, когда ее, живопись, насильно, за волосы, кто-то из его истолкователей пытается втащить в калашный ряд искусства, я – сопротивляюсь и не могу не быть – против. Против, потому что в конце концов – противно. Потому что – стыдно, когда у России такие Отечества сыны, которые лгут средствами живописи. Лицами портретов. И лицами святых Потому что я помню слова русского философа Николая Бердяева о том, что, если быть русским, значит - лгать, то он, потомственный русский дворянин, не хочет быть русским.
Живопись Глазунова это – ложь. Это обман малых сих с помощью таких святых и дорогих сердцу каждого русского человека символов, как лики Спасителя и Богородицы. Силуэтов храмов и старинных русских городов. Слезинки ребенка. Нового Завета и т.д.
Живопись Глазунова – это китч в стиле a`la russ. А китч – это суррогат искусства. Подмена его. Все та же ложь.
И еще – это большие и торжественные проводы и похороны русской школы живописи. Недаром, в выставочном зале звучала в один из дней и похоронная музыка Шопена. Один из русских философов как-то заметил, что Россия прекратит свое существование тогда, когда ее место займет стилизация России. Стиль a`la russ - без самой России.
Господи, спаси Россию…от Глазунова!

*forever – (англ.) навсегда

в начало...

ЖИТИЕ И ПИТИЕ ВЕНЕДИКТА ЕРОФЕЕВА

Венедикт Ерофеев. Собрание сочинений в 2-х томах. М.: Вагриус, 2001. Тираж 15 000 экз.
О творчестве Венедикта Ерофеева и особенно о его знаменитой поэме «Москва – Петушки» написаны труды, превышающие по объему саму поэму и все, что когда-либо вышло из-под его пера. В ближний круг его друзей, пивших с ними на брудершафт, входят целыми писательскими организациями. Не исключая возможно и тех, кто вытирал в свое время о него ноги. Одну из передач по телевизору, посвященную его памяти, вела ровесница его девушки «с косой от попы до затылка». Впрочем, без косы, и чем-то отдаленно напоминающая кильку пряного посола. С каким-то истомленным лицом на фоне спонсорской батареи «Кристалла».
А если прибавить сюда ежегодные «ерофеевские чтения», коллективные забеги в ширину на электричке с безудержным весельем и возлиянием, возможный скорый выход в свет водки «Москва – Петушки», и все будет готово для канонизации писателя в качестве нового кичевого персонажа. С обязательным ритуальным посвящением его в святые и последующим забвением.
Вот и в предисловии к двухтомнику фигура Ерофеева вырастает до библейских размеров – «сопричастности Слову-Логосу».
Нельзя сказать, однако, что инерция этих загулов и помутнение рассудка у его биографов и исследователей не была задана самим писателем и его судьбой. Но аналогичное помутнение рассудка наблюдалось и у секты толстовцев после смерти непьющего Толстого.
Пора, однако, честно признаться, хотя бы самим себе, что далеко не все творчество Венедикта Ерофеева равнозначно.
К примеру, пьесу – «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора» можно смело, без урона ее чести и достоинства, причислить к весьма распространенному ныне жанру – «бред сивой кобылы». И лишь то немногое, о чем стоит говорить, это его бессмертная поэма – «Москва – Петушки».
«Москва – Петушки» - явление уникальное в литературе советского периода. Можно даже сказать и так: «Москва – Петушки» - это энциклопедия советской жизни.
И в самом деле, кроме вполне традиционного сюжета, движущей и направляющей силой которого является жанр путешествия, в поэме собрано и атрибутировано такое количество мелочей, штрихов, слов и привычек нашей прошлой жизни, ставших стереотипами, что, по неволе, в поисках литературного источника на ум приходит «Евгений Онегин» Пушкина (во имя которого, кстати, в поэме одной даме проломили череп и выбили четыре передних зуба). Одним из центральных персонажей «Евгения Онегина» являются как раз предметы быта, вещи, одушевленные гением поэта. Благодаря чему боливар, васисдас, «два шкафа, стол, диван пуховый» и даже слащавые, как мармелад, романы Ричардсона, получили в литературе статус бессмертия.
Вот и в поэме «Москва – Петушки» выведено на авансцену огромное количество вещей, образы которых мы окунаем в нашу память, воскрешая из небытия эпоху. Мы с ней поспешили расплеваться, но «все на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загордиться человек, чтобы человек был грустен и растерян».
Попробуйте очутиться среди этих декораций минувшей эпохи, и вы сможете ощутить еще не остывшую их теплоту и негу, исходящую от них. Хотя, собственно, что тут особенного: «сиплый женский бас, льющейся из ниоткуда», «две бутылки кубанской по два шестьдесят каждая, две четвертинки российской, розовый крепкий за рупь тридцать», «глаза такие пустые и выпуклые», «тупой-тупой в телогрейке» и «умный-умный в коверкотовом пальто», «закуска типа «я вас умоляю!», одеколон «Свежесть», «Моше Даян и Абба Эбан», «казенные брюки», «раз-два-туфли-надень-ка, как-те-бе-не-стыдно-спать?», коктейли «Ханаанский бальзам», «Слеза комсомолки», «Сучий потрох» и т.д. и т.п.? Но почему-то эти мелочи передают аромат утраченного времени сильнее, чем дюжина романов, от советского до антисоветского включительно, фанфарами отгромыхавшие недавно в «толстых» журналах и почившие в бозе, или простая сухая опись. Почему?
Ответ можно найти у самого автора: «Нет, честное слово, я презираю поколение, идущее вслед за нами. Оно мне внушает отвращение и ужас. Максим Горький песен о них не споет, нечего и думать. Я не говорю, что мы в их годы волокли с собою целый груз святынь. Боже упаси! – святынь у нас было совсем чуть-чуть, но зато сколько вещей, на которые нам было не наплевать, а вот им – на все наплевать». Именно через ощущение этого, казалось бы, хлама понятий, дурацких и неправдоподобных историй, обычаев – вещей, человека привязывает время к своей пуповине. Пускай и время не совсем то, да и вещи сомнительного свойства, но маленький человек (лишний), тоскующий по несбыточной, лучшей, жизни, все тот же, что и во времена Пушкина. И его путешествие в глубь самого себя за призрачным счастьем – это, собственно, и есть «Москва – Петушки».
В трагикомичной истории публикаций поэмы зеркально отразилась и судьба ее автора. Впервые «Москва – Петушки» были напечатаны в журнале «Трезвость и культура» за 1988-89 год, который затем исчез, поменяв название. Далее поэма вышла отдельной книгой в советско-югославском издательстве, которое тоже через некоторое время разорилось. Ваш покорный слуга купил экземпляр творений Венедикта Ерофеева на одной из ярмарок, слегка погрызанный мышами и ошпаренный кипятком.
И вот – собрание сочинений, в которое вошло все, написанное рукою Венедикта Ерофеева: уже упомянутые «Вальпургиева ночь, или шаги Командора», «Москва – Петушки», «Записные книжки», «Благовествование», «Василий Розанов глазами эксцентрика», «Саша Черный и другие» и «Моя маленькая лениниана». А значит в самое время читать Венедикта Ерофеева. Спокойно, без надрыва, хотя можно и запоем…

в начало...



Hosted by uCoz