рецензии
Дебют: ум, честь и совесть…
Жажда любви – жажда смерти
Сплошные тупики
Очумление
Интерфейсом о тейбл
От модерниста до реалиста
|
ДЕБЮТ: УМ, ЧЕСТЬ И СОВЕСТЬ...
Плотность ожиданий. Дебют-2000. Поэзия. М.: Аст, 2001. тираж 3000 экз., 285 с.
Независимая премия «Дебют», учрежденная в 2000 году Международным фондом «Поколение» при поддержке президента фонда депутата Госдумы Андрея Скоча и писателя Дмитрия Липскерова, была произведена на свет для благих намерений – помогать молодым начинающим, тем, кто еще не старше 25 лет, стихотворцам и прозаикам делать первые и непростые шаги на литературном поприще. Попечительский совет премии возглавил известный прозаик, драматург, историк и телеведущий Эдвард Радзинский. Редактировали, если верить анонсам, ее Ольга Славникова и Дмитрий Кузьмин. Последний написал и предисловие: «Представить читателю стихи первых лауреатов молодежной премии «Дебют» – большая честь и в то же время большая сложность».
У читающего эти строки сводит скулы от нетерпения в предвкушение перлов и адамантов изящной словесности. Откроем же Елену Костылеву и насладимся стихами дебютантки:
С х… Господа Бога
Во рту – нелегка дорога
Кто понимает – тот
С пола в рот не берет…
Или вот еще несколько строчек:
Как получилось так, что мы умерли раньше всех остальных
Безвкусных, пресных
Получилось, что нет руки на засохшем члене
Почему никто не подрочит…
Вопрос, обращенный, видимо, к составителю, его не ставит в тупик. Дмитрий Кузьмин отвечает: «Переживание эротической сферы как наглядной модели происходящей на глубинном личностном уровне катастрофы…».
Все это, конечно, очень мило и даже где-то трогательно. Но дебютом то, чем занимаются стихотворцы, не достигшие 25 лет, назвать очень трудно. Обычно, этим грешат подростки, которые входят в пубертатный период. Тут ничего нового. За исключением может быть того, что половое созревание поэтов несколько подзадеражалось. Хотя, может быть, мы открыли не того автора. Попробуем начать с лауреатов. Кому, как не им, подхватывать упавшее в грязь, поэтическое знамя.
Вот стихи Кирилла Решетникова, удостоенного премии в номинации «Малая поэтическая форма»:
Полон музыки, музы и муки
Поросенок Ефим Баренблад.
Наилучшее средство от скуки –
Это на х… взорвать Детский сад.
Для того, чтобы до конца проникнуться стихией малых форм, обуявших автора, процитируем еще:
- Нет х… у тебя, -
Сказал один другому.
А тот смолчал и стал того е…ть…
Цветаева ведь х… не имела,
А все ж е…а Софью Голлидей.
Если кому что не понятно, что этим хотел, но не смог, сказать автор, можно справиться в предисловии у Кузьмина: «инвективной лексике и всему связанному с нею смысловому полю возвращается ритуальный характер…», «Брань и богохульство – крайняя, но законная форма лирического высказывания».
Стало быть, если я, к примеру, назвавшись поэтом, произнесу: «Дмитрий Кузьмин – мудак», то это не будет оскорблением, а всего лишь десакрализованной формой лирического высказывания, которому я намеренно придаю ритуальный характер бранной архаики для того, чтобы вербально воскресить языческое поле русской поэзии?
В таком случае Дмитрий Кузьмин – мой лирический герой, с чем я его от всей души и поздравляю!
в начало...
ЖАЖДА ЛЮБВИ-ЖАЖДА СМЕРТИ
В истории японской литературы нет фигуры более эксцентричной, чем Юкио Мисима. «…все, что мы знаем о нем, - и вряд ли когда-либо узнаем больше: смерть всегда была его мечтой. Смерть представала перед ним, прикрывая свой лик многообразными масками. И он срывал их одну за другой… Следует помнить, что у мужчины жажда стать красивее совсем иной природы, чем у женщины: у мужчины это всегда желание смерти…».
Эти строки, написанные Мисимой о герое его романа «Дом Киоко», можно отнести и к самому автору, разыгравшему свою жизнь по сценарию какой-либо классической японской драмы с трагическим финалом. Весьма возможно, что такой конец предопределил псевдоним писателя Кимитакэ Хираока (таково подлинное имя писателя, выведенное им в автобиографическом романе «Исповедь маски») – Завороженный Смертью Дьявол.
Завороженный своей фанатичной идеей писатель на 45 году жизни сделал себе харакири после неудавшегося мятежа на одной из токийских баз Сил Самообороны. Хотя японский злой дух в отличии от нашего – существо более добродушное, фольклорное и не связанное по рукам и ногам с библейской символикой. Впрочем, вряд ли было справедливым назвать его и олицетворением добра. Его особенностью является – страсть к перевоплощению. Он со сказочной легкостью превращается в предметы домашнего обихода с тем, чтобы досаждать человеку. Ну а профессия писателя, собственно, в том и состоит, чтобы не столько продлевать иллюзию существования в нашей жизни волшебства, сколько досаждать косной обывательской среде разного рода пощечинами общественному вкусу. Редкий писатель, тем более в ХХ веке, обладал образцово-показательным характером, всячески мистифицируя свою биографию и поражая окружающих своими выходками. В этом отношении Мисима до нельзя традиционен.
Из своей жизни он устроил настоящий маскарад. Он писал для театра, и сам играл в спектаклях, записал пластинку песен собственного сочинения и дирижировал симфоническим оркестром, играл в мюзикле, у него был пятый дан по фехтованию на мечах, содержал за собственный счет студенческое военизированное «Общество щита» и так далее. Даже если исключить из этого беглого перечня 100 томов прозы, публицистики, критики и поэзии, то все равно возникает такое ощущение, что Мисима действительно совершил сделку с дьяволом. Иначе как он мог везде и со всем этим успеть?
Злой рок, словно бы дирижирует и в его романе «Жажда любви» в книге «Шум прибоя» (СПб.: Азбука-классика, 2002. – 384 с. Тираж 7 000).
После своего внезапного ухода Мисима и по сей день воспринимается сторонниками нетрадиционной ориентации как своего рода путеводный маяк Страны Восходящего солнца. Ведь одновременно с писателем покончил расчеты с жизнью в связи с древней мистической традицией «синдзю» - о двойном самоубийстве и двадцатипятилетний студент, один из его последователей. В книгах «Исповедь маски» и «Запрещенные цвета» гомосексуальные мотивы видны невооруженным глазом. Но в романе «Жажды любви» Мисима описывает перипетии душевных переживаний вдовы, оставшейся жить в доме своего свекра, которая не только не отвергает ухаживаний последнего, но и еще воспылала страстью к молодому слуге. Так что сторонники нетрадиционных (хотя, может, как раз по нашим временам и вполне традиционных) отношений будут несколько озадачены. Отдаваясь свекру, Эцуко не столько старается заглушить боль от потери мужа, которого она любила, а он ей изменял, сколько «потеряла свободу выбора или свободу отречения». Душа Эцуко погружается в кромешный ад безмолвия, чтобы возродиться для новой любви к Сабуро, который в свою очередь флиртует со служанкой. Финал этой драмы сродни сценарию жизни самого автора, неожиданный и вызывающий, подчеркивается словами: «…Однако ничего не случилось».
Ничего не случилось. Просто еще одна из тысячи история любви и смерти, которую Юкио Мисима называл «подлинно эротической концепцией», как очередная попытка разгадать тайну самоотречения и утоления жажды…
в начало...
СПЛОШНЫЕ ТУПИКИ
Перипетии сюжета романа Харуки Мураками, одного из самых известных современных писателей Страны Восходящего Солнца, – «Мой любимый sputnik» (М.: Изд-во Эксмо, 2004. – 272 с.) сродни биографии самого автора.
Родился Мураками в послевоенное время в стране, которая испытывала комплекс неполноценности от поражения. Далее идет учеба в университете на литературном отделении по специальности - современная драматургия. Участие в антивоенном движении, которое в период войны во Вьетнаме естественно окрашено в антиамериканские тона. В апреле 1974 года, когда будущему классику японской литературы едва стукнуло 25 лет, ему пришло в голову написать свой первый роман – «Услышь, как поет ветер». Роман был опубликован в 1979 году и удостоился национальной литературной премии для начинающих авторов. Еще более успешное продолжение писательской карьеры увенчивает серия романов – «Трилогия крысы». Любовь к путешествиям и перемене мест сначала забрасывает Мураками в Грецию, затем в Италию, а позже он перемещается в страну, которую в молодости люто ненавидел. Принстон, где Мураками ныне и преподает в местном университете, становится его новым местом или средой обитания.
Таков же и сюжет. Хотя зачин его – традиционен и прост до безобразия: «В ту весну Сумирэ исполнилось двадцать два года, и она впервые в жизни влюбилась».
Ну, казалось бы, влюбилась и… влюбилась. Как говорится, на здоровье. Но не все так просто в японской литературе:
«Эта женщина любит Сумирэ. Но не чувствует к ней никакого сексуального влечения. Сумирэ любит эту женщину и хочет ее. Я люблю Сумирэ, и меня к ней влечет. Я нравлюсь Сумирэ, но она не любит и не хочет меня. Я испытываю сексуальное влечение к одной женщине – имя не важно. Но люблю ее. Все так запутано, что сильно смахивает на какую-нибудь экзистенциальную пьесу».
Повествование ведется от лица преподавателя одной из обычных школ, к маме ученика (уточнение настолько же нелишнее, насколько и малозначимое) которой испытывает сексуальное влечение рассказчик.
Теперь вернемся к тому, что в скобках. Действительно в романе Мураками множество поворотов и деталей, кажущихся на первый взгляд очень важными. Но по прошествии какого-то времени, романного и обыкновенного, земного, они вдруг перестают что-либо значить вообще. Мураками – мастер лжесюжета. Этакого нарисованного очага в каморке папы Карло, за которой – фига с маслом.
Поначалу может показаться, что все 272 страницы будут посвящены тонкостям лесбийского влечения девушки к женщине. Так же множество страниц романа отданы на откуп описания быта среднестатистического школьного учителя, что он любит есть, пить. Вообще, любвеобильный педагог – скорее сюжетообразующий элемент, существование которого в романе оправдано в основном тем, что он наблюдает за повадками Сумирэ, а потом откликается на вызов Мюу, женщины, которую любит и хочет Сумирэ.
Мюу – менеджера по поставкам вина в рестораны и бары – заносит попутным ветром на один из островов, заброшенных в Эгейском море. В сопровождении секретаря и sputnika – Сумирэ. Было бы большой нелепостью поместить Сумирэ и Мюу на остров Лесбос, но Мураками к его чести этого не делает. Воспылавшая ночью пламенным желанием к Мюу, Сумирэ пробирается к ней в спальню, но тело Мюу в разладе с чувствами. А посему на утро Сумирэ, обманутая в своих самых лучших ожиданиях, исчезает… Мюу и прибывший на подмогу школьный учитель начинают поиски девушки, которые оканчивается безрезультатно…
В конце концов ни одна из видимых глазу линий романа так и не получит своей окончательной развязки или ясности. Ясно одно. Существует мир, параллельный реальному, старательно копирующий оригинал. Туда, очевидно, и эмигрировала Сумирэ. А в финале оттуда раздается звонок в квартире школьного учителя. Для того, чтобы очутиться рядом с дамой своего измученного сердца, он делает себе харакири…
Чтение Мураками – дело увлекательное, но абсолютно не интересное. Однако, с книгой почему-то расстаешься с сожалением.
Словом – «сплошные тупики»!
в начало...
ОЧУМЛЕНИЕ
Своей фамилией (или псевдонимом) Александр Мелихов уже, словно бы вписан в литературный контекст. Мелихово – имение Чехова, Григорий Мелехов – герой «Тихого Дона».
Начало положено. А это – чуть ли не половина успеха. Остается – самая малость: привести в соответствие свое творчество с великими образцами или хотя бы с ассоциативным рядом. Продолжить, так сказать, парадигму.
Нельзя сказать, что Александр Мелихов в своем романе «Чума» (М.: Вагриус, 2003.) не пытается вписать свое имя в контекст. Нет, очень даже пытается. Но, может быть, благодаря этому старанию, а, может быть, и вопреки ему, получается вовсе не то, что он ожидал. А ведь вроде бы все ингредиенты: владение словом, технический арсенал, безупречная печать, редактура, корректура, - у него в норме. И, главное, тема есть. Аннотация к книге сообщает: «Роман «Чума»... актуальный, динамичный, он исследует «новую болевую точку» нашего общества – наркоманию». И еще, что очень важно: «Александр Мелихов – писатель «петербургской школы».
Простим составителем их святое простодушие. То, что они называет «новым», стало уже такой же, к сожалению, обыденной реальностью, как мобильный телефон. У читателя есть текст. Обратимся к нему.
Очень уж любопытен этот намек на «петербургскую школу». К Питеру, по понятным причинам, отношение у нас особое. Но и спрос тож.
Холодная, почти прозрачная, ясность детали. И в тоже время карнавальный хаос, возникающий из паучьего угла петербургского быта. Двойничество, фантастика, проклятые вопросы, Медный Всадник, Нева, как символ стихии, обломки империи, маленький человек и проч. Ничего этого в романе Александра Мотельевича нет и в помине. Хотя, некоторые стилевые обороты до безобразия манерны: «...автор на всякий случай спешит предупредить, что...».
В воздухе - затхлый запах дежурного романа XIX века писателя второго ряда, типа Булгарина, Владимира Соллогуба или же в лучшем случае Боборыкина.
Теперь так, верно, пишут только недобитые постмодернизмом реалисты, подвизающиеся на ниве альманахов вскладчину или союзписовских ежемесячников.
Но вот еще пару приветов от писателей «петербургской школы»: «Одно из самых первых Витиных воспоминаний в глазах стоит…»; «Труба была пухло забинтована исполинским бинтом…».
В первом случае содрогаешься от мысли, что, если все воспоминания вдруг встанут в глазах, то потом, не ровен час, придется обращаться к офтальмологу. Или же автор хотел подчеркнуть тяжесть и неотвратимость этих воспоминаний?
Во втором случае поражает неэкономное расходование языковых средств. Мелихов дважды в рамках одного предложения упоминает бинт и его размеры.
Я уже не говорю о таких стилистических тараканах, как вот это: «…он почти что вживе видел, как однажды в этот притон зашел красавец барон и увидел крошку Джанель, всю извиваясь, как змей»; «Утирает лоб лыжник…» и так далее.
Смею предположить невероятное: в предложении «увидел крошку Джанель, всю извиваясь, как змей» Мелихов обыгрывает «Жалобную книгу» Чехова. Помните: «Подъезжая к сией станцыи и глядя на природу в окно, у меня слетела шляпа»? А – лоблыжник – это нечто странное, страшное и фантастическое, выделившееся из питерской сырости и тумана.
А что? Ведь только на таких противоречащих здравому смыслу и грамматике русского языка примерах закаляется любовь читателя к писателю. Тем более, писателю, который «исследует болевую точку». А стало быть, сам часть той боли, о которой пишет. Поэтому не будем строги к роману «Чума». А наше к нему неравнодушное отношение отнесем на счет очерствелости сердец и некоторого очумления, которое испытывает всякий, кто берет на себя труд писать о современной литературе.
Роман-то хороший. Теперь вот только подыскать для него хорошего читателя, чтобы прочел…
в начало...
ИНТЕРФЕЙСОМ О ТЕЙБЛ
Ролан Барт в своей статье «Критика и истина» приводит одно любопытное свидетельство географа: «Язык папуасов крайне беден; у каждого племени есть свой язык, словарный запас которого непрестанно обедняется, потому что всякий раз, когда кто-нибудь умирает, из языка исключается несколько слов - в знак траура».
Арт-дизайнер Павел Родькин в своей очередной книге «Экзистенциальные интерфейсы. Опыты коммуникативной онтологии действительности» («Издательство журнала «Юность», 2004 г.) напротив обогащает словарный запас читателя или пользователя (что не одно и то же, но нынче почти синонимы), который столкнулся лицом к лицу с интерфейсом.
Нельзя сказать, что столкновение это будет совсем уж таким безобидным. Поскольку, по словам Родкина, мы переживаем эпоху «глобального онтологического переворота». А, стало быть, «старые отношения, искусство и культура уходят в небытие, вне зависимости от их качеств, характеристик и статуса».
Весьма сомнительное утверждение. Но, как и все сомнительное, особо притягательно. Так и хочется дать отповедь в стиле «старой критики», от которой в уже упомянутой мной «Критике и истине» оборонялся в вое время Ролан Барт. Того, кто посягает на вечные ценности, у нас по традиции принято побольнее лягнуть ногой.
Мне кажется, что попытка глобализации «грядущей визуальности» - не что иное, как культурно-исторический вызов, попытка инвентаризации тех, милых, в том числе и сердцу автора, «уходящих в небытие ценностей», которые могли бы послужить фундаментом новой, визуальной или виртуальной действительности.
Пока она еще на тонких, постоянно спотыкающихся и путающихся ногах полисемантики или асимболии прокладывает себе путь к простоте и ясности. К той великой простоте без пестроты, главным выражением которой является икона.
Мне кажется, что Павел Родькин слишком торопиться, что и не удивительно, поскольку молодости (батюшки, я говорю: молодость, стало быть, я постарел!), свойственно подгонять время, «вскрывать артерии реальности», чтобы «запустить туда яд…». Каждое новое поколение, вводя в оборот понятия, знаки, обнаруживают свое бытование, бытие только в столкновении со старым. И, как кажется, уже отжившим. Но, что отрадно, новая культура, еще не став иконой, уже подвергает свою реальность под сомнение: «Что если и дизайн, и самые последние инновации в визуальном искусстве – уже вчерашний день?».
Сомневается, значит – мыслит, а мыслит, стало быть, существует.
Но существует ли?
В этом и предстоит убедиться читателю, перед которым море разливанное тем и проблем: от экзистенциального интерфейса, суггест-коммуникации до флэш-моба, суицида и пресловутого симулякра.
«Флэш-моб – это своего рода мини-апокалипсис, лишенный всякого смысла и назначения и потерявший интерес со стороны как божественный, так и дьявольских сил. Это симулякр, который наступает раньше симуляции». – пишет Павел Родькин. И читающему эти строки, привыкшему к традиционной онтологической оппозиции: добро – зло, рай – ад, - должно стать по-настоящему страшно. Ведь ежели нет ни ада, ни рая, а есть, по Ивану Карамазову, только баня с пауками, а по Родькину – мерилом сущего выступает интерфейс, то конец света не за горами. И кромешная тьма кругом - это и есть фотовспышка, знаменующая собой культурную революцию с новыми ценностями, ориентирами, полюсами, символами, знаками и действительностью, где в качестве беса в свете софитов пляшет князь мира сего – какой-нибудь Михаил Швыдкой.
Понятно, что новая визуальная культура проходит этап структурирования, или позиционирования. Не исключено, что, пройдя этот этап, она не найдет себя в списках цивилизаций, оставивших след на скрижалях истории. Но тогда в стиле «Матрицы» она, новая культура, произведет перезагрузку и начтет все сначала. И так до тех пор, покуда ее не признают или не обнаружат. Ведь, как говорится: интерфейсом к интерфейсу лица не увидать…
в начало...
ОТ МОДЕРНИСТА ДО РЕАЛИСТА
20-30 годы. Посеребренный век русской прозы. Модернизм, как школа, своей загадочностью и неопределенностью вызывает множество недоумений и вопросов. Пока только у пролетарской критики. Но дни его сочтены…
Весьма возможно поэтому, а, может быть, совсем и не поэтому молодой писатель Вениамин Каверин в постоянном поиске. В поиске темы, стиля, языка. В 1928 году он на спор пишет роман «Скандалист, Или вечера на Васильевском острове». А восемь лет спустя «Двух капитанов». Два непохожих текста. Такое ощущение, что писали их два совсем разные автора.
Между тем, замечательному писателю Вениамину Каверину слава автора «Двух капитанов» довлела всю жизнь. Причем, слава, полностью затмевающая его, как писателя-модерниста.
Роман «Скандалист, Или вечера на Васильевском острове» опубликован (М.: Текст, 2004.).
И что?
Самое время поговорить о том, каким образом писатель изменил себе? Да нет. Скорее о метаморфозах жизни и литературы.
Но сперва немного истории о появлении на свет «Двух капитанов». Она очень примечательна.
Если верить самому автору, то замысел «Двух капитанов» обязан случаю. В 1936 году в санатории под Ленинградом в компании «почтенного профессора», «молодого ученого» и не менее молодого писателя (Каверину в то время было 34 года), непременного участника литературной группы «Серапионовы братья», зашел спор о романе Островского «Как закалялась сталь». Если бы «почтенный профессор» не отозвался бы весьма холодно о Павке Корчагине, а «молодой ученый» очень горячо не возразил бы ему: «он не мог удержаться от резких выражений», - то, возможно сюжет о русских первооткрывателях Севера так и не обрел бы своего воплощения.
Вот тут, как говорится, мнения расходятся. Одни пишут, что Каверин находился в творческом кризисе. Другие говорят о том, что модернизм на тот момент не отвечал пафосу классового подходу к литературе, сформулированного на I –м съезде писателей.
И вот писатель забывает заветы «Серапионов» - о первичности «формы» - и прислушивается к течению другой речи. Каверин, согласно мифу, разговорился с новым знакомым, который поведал будущему писателю историю своей жизни. Через три месяца роман был написан…
Я ничего не хочу сказать плохого о вполне добротном и вполне заслуженно любимом многими поколениями читателей романе «Два капитана». Но не странно ли, что страстный приверженец «орнаментальной прозы» засел за архивы, стал бороздить просторы северных морей, беседовать с очевидцами полярных экспедиций, летчиками и моряками? Хотя, если учесть тот факт, что в свое время Каверин написал повесть «Конец хазы», где собирал сленг блатного Ленинграда, ходил на заседания суда и даже проводил вечера в воровских притонах, то странного нет ничего. Просто минус поменялся на плюс.
Сам собой? И нет, и да.
Остановимся на том, что Каверин, как говорится, нащупал романтический нерв времени, когда к дореволюционной истории России активно начали прививать советский дичок. Как всегда, несколько варварским способом, ведь роман создавался в самый разгар борьбы Сталина с уклонистами. Но вряд ли это обстоятельство может послужить обвинением автору в том, что он исказил или приукрасил действительность (романное время к концу десятой части практически совпадает с реальным). Задача романиста, как известно, не в точном копировании, воспроизведении действительности, отображении, а в преображении (о чем некогда еще писал Владимир Соловьев).
Значительно позже, в одной из своих последних книг «Эпилог» Каверин будет сетовать на то, что ему часто в своей писательской биографии пришлось прибегать к услугам «внутреннего цензора». «Скандалист, Или вечера на Васильевском острове» - яркое, к сожалению, слишком для его автора, яркое тому подтверждение.
Блестящая проза, повествование о «судьбе литераторов, для которых смысл жизни и творчества неразделимы». Так гласит аннотация. Так и в жизни. Или, как говорит один из персонажей «Скандалиста»:
- Ли-те-ра-тура! Что такое, ты думаешь, литература? – Литература – это организм! Все, что я написал, - органично! Эпоха! Мощь!
в начало...
|